Христианская библиотека
Найти: на

Избранные ссылки.

  Николас Патрик Уайзмен
  Фабиола

ПРЕДИСЛОВИЕ К РУССКОМУ ИЗДАНИЮ

1   >>>

II   >>>

III   >>>

V   >>>

VI   >>>

VII   >>>

VIII

IX   >>>

X   >>>

XI   >>>

XII   >>>

XIII

XIV   >>>

XV   >>>

XVI   >>>

XVII

XVIII

XIX   >>>

XX   >>>

XXI   >>>

XXII

XXIII

XXIV

XXV   >>>

XXVI

XXVII

XXVIII

XXIX

XXX   >>>

XXXI

XXXII

XXXIII

ЭПИЛОГ

ПРЕДИСЛОВИЕ К РУССКОМУ ИЗДАНИЮ

  Происходило это всего за несколько лет до победы Церкви, которая бросила вызов могущественной империи. Книга про­тивопоставляет два мира – языческий Рим и общину верую­щих во Христа.
  Главная героиня повести – молодая знатная Римлянка, пе­ред которой постепенно, через долгие мучительные искания открывается истина Евангелия.
  Автор книги Николас Патрик Уайзмен (1802-1865), архи­епископ Вестминстерский и кардинал, был выдающимся вож­дем церковного обновления среди английских католиков. Свою общественную деятельность Уайзмен сочетал с разнообраз­ными научными трудами. Он изучал восточные языки, выпус­тил сирийский перевод Ветхого Завета, читал лекции об отно­шении между наукой и верой. Немало сделал архиепископ и в области церковной истории. Принесла ему широкую известн-ность во всем мире вышедшая в 1854 году повесть Фабиола. В ней отразились обширные познания его по истории Рима, где он жил и учился в молодые годы.
  При работе над книгой он использовал древние предания о мучениках и сведения, почерпнутые им из археологии ката­комб.
  «Фабиола» была переведена на многие языки, в том числе и на русский.
  Как это нередко бывает, постепенно она стала рассматри­ваться как произведение для юношества.
  В конце XIX века русская писательница Евгения Тур выпус­тила ее свободный пересказ. Под названием «Катакомбы» он выдержал более двадцати изданий. Последнее увидело свет в 1917 году.
  Несмотря на печать романтизма, Фабиола и сейчас остается увлекательной и светлой книгой, которая заставляет заду­маться.
  Поскольку ее перевод стал уже библиографической ред­костью, мы предлагаем его новое издание. В основу положен перевод Е. Тур, приведенный в соответствие с современным литературным языком. В качестве иллюстраций в нашем из­дании даны гравюры середины XIX века.

1  ^ 

  Наша повесть начинается сентябрьским вечером 302 года от Рождества Христова. Мы приглашаем наших читателей после­довать за нами по римским улицам.
  Солнце уже садилось. Небо было ясно; в воздухе веяло про­хладой, и народ шел в сады Цезаря и Саллюстия насладиться вечернею прогулкой и узнать городские новости.
  Квартал, куда мы вошли с вами, назывался кварталом Мар-сова поля, и находился между Тибром и семью холмами древ­него Рима.
  Во времена республики на Марсовом поле происходили военные учения и бои гладиаторов, но теперь все это про­странство было уже застроено общественными зданиями: Помпеи выстроил здесь театр, Агриппа – Пантеон и примы­кающие к нему бани. Понемногу туг поднялись и частные до­ма, в один из которых мы с вами сейчас войдем.
  Внешне этот дом был непривлекателен; своими очертания­ми он производил печальное, даже мрачное впечатление. Не­высокие стены – простые, без архитектурных украшений – бы­ли прорезаны небольшими редкими окнами. Вход в одной из стен этого небольшого прямоугольного здания обозначался двумя колоннами. На мозаичном полу его, на самом пороге начертано было бесхитростное слово: Salve!
  Переступив порог, мы окажемся в атриуме, первом внутрен­нем дворике, окруженном колоннадой.
  Посреди этого дворика, вымощенного мраморными плита­ми, тихо журчала струя воды, проведенная из Клавдиева водо­провода с высот Тускуланума. Хрустальная струя падала в красный мраморный бассейн, из которого выбегала, клубясь и журча, и лилась в нижний, более широкий бассейн. Брызги во­ды орошали редкие растения в изящных вазах. Под портиком стояла дорогая мебель: кресла, украшенные слоновой костью и серебром, столы из драгоценного дерева с бронзовыми и зо­лотыми канделябрами, вазами, треножниками и удивительной красоты бюстами – произведениями высокого, ныне нам уже недоступного искусства. Стены были украшены фресками, от­деленными одна от другой нишами, в которых стояли статуи. На самой середине полукруглого потолка, образованного сво­дами дома, находилось большое круглое отверстие. Оно было завешено от солнца и дождя плотным полотном. Отверстие это, нечто вроде огромного окна, пропускало мало света, отчего на внутреннем дворике стояли вечные сумерки. Но зато как тут было прохладно в жаркие летние и осенние дни! Сквозь этот исскуственный полумрак довольно трудно было что-ни­будь разглядеть. За арками, расположенными против тех, что вели во внутренний дворик, был другой вход во второй вну­тренний дворик, украшенный еще изящнее. Он был вымощен мраморными плитами и позолочен на карнизах. Мраморные колонны поддерживали внутреннюю галерею, которая тяну­лась вокруг этого дворика.
  В галерее сидела пожилая женщина. На ее спокойном, за­думчивом лице, обнаруживающем стойкость и силу духа, чут­кий наблюдатель уловил бы печать былых потерь и несчастий. Волосы ее, почти совсем седые, причесаны были просто, но аккуратно; прост был и покрой ее платья, на котором не было ни украшений, ни роскошного шитья, ни золотых драгоценно­стей, которые так страстно любили богатые и знатные рим­лянки. Лишь тонкая золотая цепочка обвивала ее шею, скры­вая под туникой что-то ценное для ее владелицы. Женщина вы­шивала на дорогой ткани, время от времени беспокойно подни­мая глаза на дверь, и прислушиваясь к шагам. По мере ожида­ния лицо ее становилось все тревожнее, пока, наконец, не осветилось радостью: она узнала приближающиеся шаги того, кого она ждала с таким нетерпением – своего сына.
  Вошедший юноша выглядел старше своих 14 лет благодаря высокому росту и красивому, одухотворенному лицу, на кото­рое наложила отпечаток уже пробудившаяся мысль. В этом лице видны были зачатки твердой воли и сильного характера. Он был одет в обычную для римлян одежду – короткую, спус­кающуюся до колен тунику. Круглый золотой шарик– знак не­совершеннолетия – висел у него на шее. За мальчиком шел ста­рый слуга и нес свитки пергамента. Очевидно, юноша возвра­щался из школы.
  Поздоровавшись с матерью, он сел рядом с ней.
  – Что тебя задержало, сынок? – спросила она. – Надеюсь, с тобой ничего не случилось?
  – Ничего, мама, уверяю тебя; по крайней мере, ничего осо­бенно неприятного. Я расскажу тебе все подробно: ты же знаешь, я ничего от тебя не скрываю.
  Она улыбнулась сыну. Он продолжал: «Ну, прежде всего, сегодня я получил венок за декламацию. Учитель наш, Кас-сиан, задал нам тему: «Истинный философ должен всегда жертвовать своею жизнью за истину». Мои товарищи прочли свои сочинения, и скажу тебе по правде, сочинения эти показа­лись мне страшно сухи и холодны. Но вины их в этом нет: мож­но ли писать о том, чего не знаешь? А слово «истина» им непо­нятно, для них оно лишено смысла.
  Ведь жизнь их так далека от того, что было бы хоть немного похоже на истину. А с учением, которое могло бы привести их к истине, они не знакомы. Я же, помня о тебе и об отце, вооду­шевленный всем тем, во что я верю, написал сочинение очень быстро и начал читать его вслух. Но лишь только я прочел первые несколько строк, как учитель наш вздрогнул и, накло­нившись ко мне, сказал тихо: «Берегись, дитя мое, здесь есть уши, которые услышат и не забудут».
  – Как! – прервала мать сына, – неужели Касеиан христианин и узнал христианина в тех мыслях, которые ты высказывал? Я выбрала его школу потому только, что о ней говорили много хорошего, и теперь благодарю Бога, что так случилось. Мы живем в страшное время, мы окружены опасностями, мы в своем собственном отечестве должны действовать тайно, в своем собственном доме должны опасаться врагов, мы едва знаем немногих из братьев наших по вере. Если бы открылось, что Кассиан христианин, его школа просуществовала бы не­долго. Но продолжай: неужели его опасения были серьезны?
  – Кажется, да. Пока некоторые мои товарищи чистосерде­чно хвалили сочинение, в меня впились черные глаза Корвина, а губы его кривились в злобной усмешке, – А кто он?
  – Он самый старший и самый сильный из учеников нашей школы, но по правде сказать, он же и самый глупый. Конечно, он не виновен в своем тупоумии, но беда в том, что он еще и зол; он ненавидит меня, и право, я не знаю, за что. Когда мы вышли из школы и шли по берегу реки, он при всех вдруг стал поносить меня. «Так вот, Панкратий, – сказал он мне, – се­годня мы последний раз встретились с тобою в школе: мы в один день покидаем ее. Нынче ты возвысился над нами, всех нас втоптал в грязь и посмеялся надо мною; я этого не забуду и еще рассчитаюсь с тобой. Я запомнил все высокопарные сло­ва, которыми набито твое сочинение, и непременно перескажу их отцу. Мой отец, как ты знаешь, префект, и готовит сейчас нечто такое, что коснется тебя».
  Мать вздрогнула, но сын продолжал:
  – Я горел желанием схватить его за горло и швырнуть на землю; сил у меня хватило бы, я знаю… Это было жестокое ис­пытание!…
  – Ну, что же дальше? Успокойся. Скажи мне, чем все кончилось?
  – В эту минуту подошел Кассиан. Он хотел наказать Корви­на, но я попросил учителя не делать этого.
  В галерею вошла служанка; она зажгла лампы, мраморные и бронзовые канделябры. Яркий свет озарил Люцину и ее сына Панкратия.
  Люцина нежно поцеловала сына; чувство материнской гор­дости – гордости вполне понятной, когда после нескончаемых забот и бессонных ночей мать видит своего сына почти взрос– лым, умным и красивым юношей, – многое было в этом поце­луе. Но было в нем еще одно чувство, владевшее Люциной, глубокое и возвышенное. Недалек уже был тот день, когда сын ее, достигнув совершеннолетия, должен будет принять опасный сан священника.
  То было время страшных гонений на христиан, и священни­ками из них становились лишь самые мужественные и стойкие. Сан не защищал от опасностей, напротив – принимавшие его заранее обрекались на неминуемую мучительную смерть. На­ряду с многочисленными обязанностями – забота о больных и бедных, обращение в христианство язычников – была у свя­щенников еще одна, пожалуй, самая главная обязанность: в минуту крайней опасности, в решающий момент, они показы­вали пример: проповедуя Евангелие, первыми погибали в цир­ках, раздираемые зверями на потеху жадной до зрелищ толпы римлян.
  Люцина знала, что многие матери-христианки лишились всех своих детей; она сама понесла страшную утрату: муж ее был замучен но приказанию императора.
  Панкратий, взглянув на мать, был поражен выражением ее лица. Лицо Люцины просветлело, оно отражало торжествен­ную ясность и спокойствие. Ее глаза блестели кротким светом. Юноше словно передалось состояние Люцины; он опустился к коленям матери и обнял ее.
  – Как долго я молилась, чтобы Бог позволил мне дожить до этого дня,-сказала ему мать. –Я счастлива от того, что ты по­слушен, добр, любишь Бога и ближнего. Ты равнодушен к бо­гатству и не тщеславен, твоя любовь к беднякам и обездолен­ным делает меня еще более счастливой. Я вижу, что ты насле­довал добродетели твоего отца-мученика. Нынче ты поки­даешь школу. Теперь ты уже не ребенок, а мужчина, взрослый человек, ты должен вести себя так, как подобает мужчине и христианину. Я уверена, что ты вполне сознательно писал свое сочинение. Да, счастлив тот, кто погибает за свою веру, за свои убеждения, словом, за то, что считает истиной!
  – Мне кажется, что я понимаю это и чувствую, что готов умереть за свою веру, – тихо сказал Панкратий.
  – Ты настоящий сын своего отца. Хочешь ли во всем подра­жать ему?
  – Конечно, мама. С раннего детства я слышал рассказы о его жизни, его добрых делах и славной смерти. Каждый год, когда христиане чтут его память и собираются в катакомбах мо­литься о нем, я чувствую, как рвется из груди мое сердце. Судь­ба его прекрасна, и я не раз мысленно обращался к нему и про­сил поддержать меня, чтобы у меня хватило сил и твердости ду­ха пролить кровь за нашу веру.
  – Замолчи, замолчи! – сказала мать, невольно вздрагивая. Ведь Панкратий был ее единственным сыном, и после смерти мужа она сосредоточила на нем всю свою любовь. У Люцины был стойкий характер, твердая воля и глубокая преданность своей религии, но она была мать, и сердце ее дрогнуло, когда единственный сын высказал желание умереть.
  Мы уже сказали, что римские юноши, не достигшие совер­шеннолетия, носили на шее небольшой шарик. Люцина сняла его с шеи сына и сказала:
  – Ты получил в наследство от отца благородное имя, высо­кое положение в свете, огромное богатство, словом, все то, что так дорого ценится в обществе, но я обладаю одною драго­ценностью, которая дороже всего этого для меня, и надеюсь, для тебя: я хочу передать ее тебе.
  Дрожащею рукою она сняла с себя цепочку с ладанкой, вы­шитой жемчугом и драгоценными камнями.
  – Тут хранится кровь твоего отца. Я присутствовала при его смерти, решилась взять эту кровь из ран его и сохранила ее для тебя как святыню…
  Слезы прервали слова Люцины; они текли на склоненную голову ее сына, которого она благословила. Панкратий поце­ловал ладанку и надел ее на шею. В эту торжественную для не­го минуту ему казалось, что великий дух отца сходит на него и наполняет его душу новой силой, верой и энтузиазмом. Он чув­ствовал, что готов, подобно отцу, пожертвовать всем во имя своей веры.

II  ^ 

  В то самое время, когда Люцина беседовала с Панкратием, другой разговор велся в доме римского патриция Фабия.
  Фабий был богат; дом его был убран с тою роскошью, остат­ки которой до сих пор удивляют путешественников в музеях Рима и Неаполя. Комнаты были огромны; мозаичные полы покрыты персидскими коврами; окна и двери украшены китай­скими тканями; мебель обита золотою парчой. Во всех нишах стояли драгоценные безделушки, выточенные из слоновой ко­сти, отлитые из серебра и золота.
  Сам Фабий, хозяин дома, представлял собою классический тип тогдашнего римлянина. Полагая, что в жизни не существу­ет ничего, кроме удовольствий, он делил время между веселыми пирами в кругу друзей, зрелищами в цирке, музыкой и чте­нием лучших поэтов того времени. Он не верил ни в Юпитера, ни в Минерву, очень хорошо понимая, что эти боги есть не что иное, как более или менее изящные статуи; но, следуя обычаю, ходил в их храмы по большим праздникам. Основную же часть дня он проводил в общественных банях.
  В то время бани заменяли нынешние кафе, рестораны и клу­бы. Там можно было играть в кости, в мяч, можно было прочитать вновь вышедшие сочинения и услышать все город­ские новости и сплетни.
  Там же были комнаты, где убивали время богатые римляне. Из бань Фабий отправлялся на площадь; там беседовал с друзьями, толковал о политике, выслушивал новости, а потом заходил в парки и смешивался с толпою тогдашней знати. На­говорившись вдоволь, он зазывал к себе гостей и возвращался домой ужинать. Ужин у богатых римлян начинался в 8 часов вечера и отличался роскошной сервировкой стола, множе­ством изысканных блюд, вин и редких плодов. На такие ужины тратились огромные деньги. Со всех концов света привозили в Рим редких птиц и рыб, самые изысканные плоды и сласти.
  Фабий был человек добрый, но в самом узком значении это­го слова. Он хорошо обращался со своими рабами, баловал свою дочь, был веселым собеседником, словом, никому не де­лал зла. Но ему никогда не приходило в голову, что на каждый свой ужин он тратит столько денег, что половины их хватило бы бедной семье, чтобы прожить целый год. И сейчас думают о таких вещах не часто, а тогда думали еще реже. Теперь су­ществуют больницы, приюты; тогда подобных заведений не было. Но Фабию некогда было думать о бедняках, – он любил одного себя, свои прихоти и удовольствия. По-своему Фабий любил и свою единственную дочь, красавицу Фабнолу. Он да­рил ей дорогие платья, драгоценные украшения, заботился о том, чтобы кошелек ее не был пуст и чтобы ей прислуживало столько невольниц, сколько ей хотелось.
  Фабиола была необыкновенно красива, умна и образованна. Ее покои были убраны еще роскошнее, чем комнаты ее отца. Перед кушеткой, украшенной серебряными узорами, висело огромное зеркало из цельного полированного серебра, а рядом на столе из красного мрамора стояло множество флаконов с духами. На другом столе, из индийского сандала, стояли доро­гие шкатулки, в которых лежали кольца, ожерелья, серьги и диадемы из золота и драгоценных камней.
  Фабиоле был 21 год, она была хороша, богата, знатна, но не­смотря на это, испытывала скуку. Характер ее резко от­личался от характера ее отца. Она была высокомерна, вспыльчива и властна. Она требовала от всех, кто окружал ее, повиновения, покорности, а от равных себе – учтивости. Фа­биола была избалованное дитя: отец восхищался ею; кормили­ца и нянька обожали ее и беспрекословно исполняли ее волю. Фабиола прекрасно знала музыку, восхитительно пела и тан­цевала, говорила и читала по-гречески и слыла за одну из са­мых образованных девушек Рима; она любила читать серьез­ные сочинения и была убеждена, что человек должен жить для одного себя, в свое удовольствие, и ни в чем себе не отказы­вать. О долге и милосердии Фабиола не имела понятия. Она слыхала, что есть люди, которые верят в какого-то Христа, человека бедного и казненного на кресте за какие-то преступ­ления; глубоко их презирая, она считала христиан грубыми и неотесанными. Впрочем, они мало ее интересовали, как и те­перь счастливца мало интересуют люди страдающие. В языческих богов она не верила так же, как и отец; ходила в храмы только из приличия. Многие добивались ее руки, но она не спешила с замужеством, находя, что живется ей достаточно свободно, и менять доброго отца на неизвестного мужа она не собиралась. Еще того и гляди, попадется злой или дурак, тогда натерпишься от него! Никто из числа ее многочисленных по­клонников не был отмечен ее вниманием.
  Фабиола полулежала на своей роскошной кушетке; она дер­жала в левой руке серебряное зеркальце, а в правой – неболь­шой кинжал с рукояткой из слоновой кости, на конце которой было приделано кольцо. С помощью кольца кинжал надевался на палец. Зачем кинжал молодой девушке, спросите вы? Рим­ский патриций считал человеком прежде всего себя, а потом плебея, если только он был римский гражданин. На людей же других нации он глядел с презрением, как на варваров, а на ра­бов – почти как на животных.
  Теперь вы поймете, для чего Фабиоле нужен был кинжал. Считая невольницу чем-то вроде домашнего животного, она колола ее каждый раз, когда несчастная делала какое-либо не­ловкое движение.
  У Фабиолы были три служанки-невольницы. Все они были разных национальностей и куплены за большую цену, ибо, по­мимо красоты, они обладали еще и различными талантами. Одна была чернокожая африканка, с красивыми и тонкими чертами лица, характерными для эфиопов и нумидийцев. Она слыла за знахарку, изучившую свойства различных растений и умевшую составить целительные лекарства и сильнодей­ствующие яды. Ее звали Афра. Другую звали Граей (она была из Греции). Грая отличалась необыкновенным изяществом речи и была мастерица шить платья, причесывать и одевать свою госпожу. Третья – Сира, родом из Сирии, великолепно вышивала и была чрезвычайно старательна в исполнении воз­лагаемых на нее обязанностей. Она отличалась кротостью нрава, была молчалива, беспрекословно исполняла приказа­ния и работала до изнеможения. Афра и Грая старались всячески угодить своей госпоже и потому бессовестно ей льстили.
  – Как бы я была счастлива, милая госпожа, – сказала Афра Фабиоле, глядя на нее с подобострастием, – если бы могла быть нынче в триклинии и видеть, как ты войдешь и как залю­буются все гости на твою дивную красоту и на твой ослепи­тельный цвет лица. Это притирание идеально; правду сказать мне пришлось изрядно потрудиться, составляя его.
  – А я, так и думать не смею, – подхватила хитрая Грая, – о такой чести. Я буду счастлива, если мне удастся выглянуть из дверей и полюбоваться на твое новое платье, привезенное не­давно из Азии. Надо признаться, что если ткань богата и кра­сива, то и покрой не уступит ей. Мне пришлось работать всю ночь, чтобы платье тебе понравилось.
  – А ты, Сира, чего желаешь и что ты нынче сделала, чем мо­гла бы похвастаться?
  – Мне нечего желать, благородная госпожа, я думаю, что только исполнила свои обязанности.
  Этот простой, сдержанный ответ не понравился избалован­ной, привыкшей к лести девушке, в которой гордость патри­цианки соединилась с тщеславием, обычным у красавиц.
  – От тебя редко услышишь приятное слово, – сказала Фабио-ла с досадой.
  – Что тебе слова бедной рабыни, богатой и знатной патри­цианке, привыкшей слушать только льстивые речи знатней­ших лиц города! Ты должна презирать наши похвалы – похва­лы невольниц.
  Фабиола дивилась, слушая Сиру. Что за рассуждения у ра­быни? Разве она могла чувствовать, думать, судить? Как смела она высказывать свое мнение?
  – Неужели я должна опять повторять тебе, – гордо сказала Фабиола, – что ты моя собственность, что я купила тебя за деньги и заплатила за тебя очень дорого для того, чтобы ты служила мне и делала то, что мне вздумается. Я имею такое же право на твой язык, как на твой труд, и если мне хочется, что­бы ты хвалила меня и льстила мне, то ты должна будешь это делать. Что мне за дело, хочешь ли ты этого или нет? Даже смешно! Невольница, рабыня вообразила себе, что она может иметь волю! Да знаешь ли ты, что самая жизнь твоя принадле­жит мне?
  – Это правда, – возразила Сира спокойно и с достоинством, –моя жизнь принадлежит тебе, точно так же, как мои силы, мое тело, мои труды, словом, как все то, что кончается с жизнью. За это ты заплатила, я твоя собственность; но у меня остается другое сокровище, которого не купить за все золото императо­ров, которого никакая цепь рабства сковать не может.
  – Что же это за сокровище, скажи, пожалуйста? – спросила Фабиола не без иронии.
  – Моя душа.
  – Душа? – повторила Фабиола с недоумением, ибо до сей ми­нуты она никогда не слыхала, чтобы невольница могла во­образить, что у нее есть бессмертная душа. – Что ты пони­маешь под этим словом?
  – Я не умею выражаться, как люди ученые, как философы, – отвечала Сира, – но я понимаю под этим словом мое внутрен­нее чувство, мою совесть, мое убеждение в том, что я имею право на лучшую жизнь, чем эта, на лучший мир, чем этот. Во мне, я верю, живет тот бессмертный дух, который не умрет с моим телом. Мое внутреннее чувство заставляет меня гну­шаться всего низкого и презренного, ненавидеть лесть, ложь и всякое лицемерие.
  Две другие невольницы слушали, но не понимали слов Си­ры; они стояли неподвижно, пораженные дерзостью их подру­ги, смело высказывавшей евои мысли. Фабиола была удивле­на, но гордость ее проснулась, и она раздраженно воскликну­ла:
  – Где это ты наслушалась таких глупостей? Кто это научил тебя такому красноречию? Что касается меня, то я много училась и пришла к убеждению, что все эти бредни о каком-то другом, заоблачном мире – только выдумка поэтов и филосо­фов. Я презираю эти сказки! Неужели ты, необразованная ра­быня, воображаешь, что можешь знать больше, чем я, твоя госпожа? Или ты вообразила, что когда умрешь и тело твое будет брошено в общую могилу вместе с телами других рабов, то ты переживешь жизнь твоего тела, забудешь, чем ты была, что у тебя останется еще какая-то другая жизнь, воля и свобо­да!
  – Я не умру вся, как говорит ваш поэт: «Я не весь умру» (Го­раций), – сказала Сира с воодушевлением, которое опять уди­вило Фабиолу. – Я верю, что наступит день, когда мертвые восстанут, и я не буду тогда, как теперь, твоей рабыней, но человеком свободным, равным тебе; эта надежда живет в моем сердце.
  – Безумные фантазии, свойственные жителям Востока, они только отвлекают тебя от твоих обязанностей. Из какой шко­лы философии ты их почерпнула? Я никогда не читала ни о чем подобном ни в греческих, ни в латинских книгах.
  – Я училась в школе моей родины, в той школе, где не раз­личают грека и варвара, человека свободного и раба.
  – Как? – возмущенно воскликнула Фабиола, – ты уже недо-
  вольна тем, что воображаешь себя свободною после смерти, ты еще осмеливаешься теперь, в этой жизни, считать себя рав­ною мне!? Пожалуй еще ты думаешь, что ты выше меня? Ну, говори немедленно и без уверток; да или нет? Считаешь ли ты себя равною мне?
  Фабиола приподнялась на своей кушетке, и, снедаемая доса­дой и недоумением, пристально смотрела на Сиру.
  – Ты выше меня по происхождению, по богатству, по обра-зованию, по красоте, по уму, но если я должна сказать истин­ную правду…
  Сира умолкла и, казалось, колебалась, но Фабиола повели-тельно взглянула на нее, и она продолжала:
  – Суди сама, кого я могу считать нравственно ниже: бога­тую ли патрицианку, которая сама признается, что жизнь ее окончится также, как жизнь любого животного, или бедную невольницу, которая верит, что дух ее после смерти будет жив и вознесется к Богу.
  Глаза Фабиолы засверкали, гнев овладел ею. Она чувствова­ла, что первый раз в жизни получила урок, была унижена, и кем же? – рабыней! Она схватила свой кинжал и бросила его в Сиру. Кинжал впился в руку Сиры и из глубокой раны застру­илась кровь. Сира заплакала от боли. В ту же минуту Фабиола опомнилась. Ей стало стыдно – стыдно перед невольницами и перед самой собою; но она была избалована, надменна, она не научилась видеть в рабыне человека, существо разумное и ей равное, и потому, стыдясь внутренне, не могла не оценить ни­зости своего поступка. Ей стало жаль Сиру, как было бы жаль раненую собаку, и она обратилась к ней почти ласково:
  – Поди и скажи Евфросинии, чтоб она перевязала твою ру­ку. Я не хотела тебя так больно ранить. Но постой, я хочу за­платить тебе за мою вспыльчивость.
  Она взяла со стола дорогое кольцо и дала его Сире.
  – Возьми его, – сказала она, – сегодня можешь не зани­маться работой.
  Совесть Фабиолы успокоилась; она считала, что подарком можно загладить всякое оскорбление.
  На следующее воскресенье в христианской часовне между вкладами в пользу бедных появилось изумрудное кольцо; ста­рый священник Поликарп подумал, что какая-нибудь богатая патрицианка, исповедывавшая втайне христианскую веру, по­жертвовала его…
  Во время сцены, происходившей в комнате Фабиолы, туда незаметно вошла молодая гостья. В покоях римлянок двери очень часто заменялись дорогими занавесками, так что гостья могла войти незамеченной, тем более в ту минуту, когда Фа-биола, разгневавшись, ранила свою невольницу.
  Когда Сира повернулась, чтобы выйти из комнаты, она почти испугалась, увидев на красном фоне занавесок бледную, неподвижную фигуру молодой девушки, которая была ей зна­кома. Эту девушку звали Агнией; ей было не более 14 лет. Она была одега в простое белое платье, лишенное всяких украше­ний. Лицо се выражало кротость и ясность, глаза ее походили на глаза голубки, да и вся она напоминала собой голубку.
  Агния была единственной дочерью богатых и знатных лю­дей и доводилась двоюродною сестрой Фабиоле. Несмотря на разницу лет, Фабиола нежно любила ее. Мы уже сказали, что Фабиола была властной и высокомерной. Только два лица мо­гли укротить ее нрав: Евфросиния и Агния. Фабиола принад­лежала к числу тех женщин, которые не умеют любить вполо­вину и, полюбив раз, любят всем сердцем и готовы сделать все для любимого человека.
  – Дожидайся меня в прихожей, – шепнула Агния прохо­дившей мимо Сире.
  – Как это мило с твоей стороны! Спасибо, что ты зашла, –сказала Фабиола Агнии, – ты останешься ужинать с нами. Отец пригласил двух приезжих иностранцев, и я должна принять их. Один из гостей мне любопытен. Это Фульвий, о богатстве, уме и талантах которого кричит весь Рим, хоть ни­кто точно не знает, кто он и откуда к нам появился.
  – Не благодари меня, милая Фабиола, – ответила ей Агния, – я сама рада, когда родные отпускают меня к тебе.
  – А ты, как и всегда, одета в белое, – сказала Фабиола, осматривая Агнию, – и опять без серег, без колец и без оже­релья! Ты похожа на весталку или на невесту. Но что это? – не крикнула вдруг Фабиола, что это за пятно? Это кровь! Иди переоденься; я сейчас прикажу дать тебе одну из моих накидок. Ни за что, – сказала Агния, – правда, это кровь, и кровь бедной невольницы, но в моих глазах она благороднее и чище моей и твоей крови.
  Фабиола поняла, что Агния была свидетельницей ее низкого поступка, и что Сира, проходя мимо Агнии, испачкала ей пла-тье. Она чувствовала себя униженною, она стыдилась самой себя, но не хотела показать этого, и потому сказала с досадой и горечью: – Тебе, верно, хочется перед всем светом обличить мой неукротимый и заносчивый нрав и объявить всем, что я слишком строго наказала дерзкую рабыню?
  – Нет, нисколько; я хочу сохранить это пятно, как воспоми­нание об уроке, данном мне бедною невольницей. Она показа-ла мне, как безропотно надо выносить физическую и нрав-ственную боль.
  – Что за странная мысль! Право, Агния, я всегда находила, что ты слишком много придаешь значения этим тварям. Да кто они такие?
  Такие же люди, как и мы с тобой, – сказала Агния, – ода-ренные таким же разумом, такими же чувствами. С этим спо­рить невозможно. Они члены той же семьи, что и мы; тот же Бог, который даровал нам жизнь, даровал ее и им, и если Он-Отец наш, то невольники и невольницы – наши братья и се-стры.
  Раб – мой брат! Рабыня – моя сестра! Да избавят нас от этого боги! –воскликнула Фабиола в ужасе.-Эти твари-наша собственность, и они должны делать и думать все, что им при­кажут их господа.
  – Ну полно, – сказала кротко Агния, – не сердись. А ведь верно, что простая невольница сейчас оказалась выше тебя по сердечности, по твердости духа, по терпению и кротости? Не отвечай мне! По твоему лицу вижу, что ты сознаешь это. Я бы не хотела, чтобы с тобою опять случилось то же самое. Прошу тебя, исполни мою просьбу.
  – Все, что тебе угодно; ты знаешь, я ни в чем тебе не отка-зываю.
  – Продай мне Сиру. Ведь будет неприятно видеть ее около себя после того, что случилось.
  – Напротив того, Агния, мне хочется на этот раз победить чувство гордости; я чувствую к ней нечто похожее на… право, не знаю, как сказать! Она такая странная! Я в первый раз ис­пытываю какое-то мне самой непонятное чувство в отношении к рабыне.
  – У меня она будет счастливее, – настаивала Агния.
  – Конечно, – ответила Фабиола, – кто может быть несчаст­лив с тобой? Все люди, близкие к тебе, счастливы: это дар, и я никогда не видала такой семьи, как ваша. Вы все, как и Сира, придерживаетесь этой странной школы и не различаете рабов и людей свободных. В вашем доме на всех лицах читаешь спо­койствие, мир, счастье, все весело работают и исполняют свои обязанности. Никто ничего не приказывает, а дело делается, Я всегда думала, – продолжала Фабиола, смеясь, – что к той комнате, куда ты никого не пускаешь и которая всегда чанер-та, ты спрятала какие-нибудь чары и приворотные зелья. 1чмш бы ты была христианка и тебя отдали бы зверям на расчгрчи-ние, я думаю, и они не бросились бы на тебя, а легли Г>ы по­слушно у твоих ног. Но что ж ты глядишь на меня так грустно? Ведь я шучу, разве ты не видишь?
  – Агния, смотревшая действительно задумчиво и пе'симю, вдруг встрепенулась и сказала:
  – Ну что ж, на свете и не то еще случается! Если бы тикая ужасная участь ожидала кого-нибудь, то именно Сиру я бы хо­тела иметь рядом: отдай мне ее!
  – Полно, Агния, клянусь, я шутила, я слишком хорошо тебя знаю, чтобы вообразить себе, что подобные ужасы возможны. что такое страшное несчастье может постигнуть тебя. Что же касается Сиры, то это правда, она способна жертвовать со­бою. В прошлом году во время твоего отсутствия я опасно за­болела; все невольницы боялись подходить ко мне, чтобы не заразиться, и кормилица должна была бить их, чтобы заста­вить их прислуживать мне. Одна Сира не отходила от меня ни днем, ни ночью; она без устали ухаживала за мною, и я думаю, что отчасти ей я обязана моим выздоровлением.
  – И ты не полюбила ее за это всем сердцем? – спросила Аг­ния.
  – Полюбить? Полюбить рабыню?! Да разве это можно?! Какое ты еще дитя! Я щедро наградила ее. дала ей денег, пода­рила разных вещей. Однако я не знаю, куда она девает деньги и вещи, которые я ей дарю. Другие невольницы уверяют меня, что она ничего не хранит, что у нее ничего нет на черный день, говорят, что она всегда делит свой обед с какою-то слепою де­вочкой.
  – Отдай мне Сиру, – сказала Агния с жаром. – ведь ты обе­щала мне сделать все, о чем я тебя попрошу. Отдай мне ее! Назначь какую хочешь цену и позволь мне нынче же увести ее с собою.
  – Ну, пожалуйста, какая ты неотвязная! Я не могу тебе перечить. Пришли завтра кого-нибудь к управителю моего от­ца, пусть они договорятся. А теперь пойдем к отцу и его гостям.
  – Ты забыла надеть свои серьги и ожерелья.
  – Ладно, в этот раз я обойдусь и без них; я сегодня что-то не расположена наряжаться.

III  ^ 

  Они нашли всех гостей Фабия в комнате, назначенной для приемов и ужинов. На этот раз был не пышный пир, а обыкно­венный ужин в обществе нескольких друзей и хороших знако­мых.
  Не будем подробно описывать блюда, находившиеся на сто­ле в этот вечер. Как мы уже сказали, отец Фабиольт любил по­жить в свое удовольствие и не жалел денег.
  Когда девушки вошли в гостиную, Фабий поцеловал дочь и тотчас заметил, что на ней не было ни одной драгоценной вещи. Фабиола покраснела и не знала, что отвечать отцу. Ей опять стало стыдно и не хотелось признаться, что вспыльчи­вость довела ее до того, что она ранила рабыню; какое-то раз­дражение, смешанное с недовольством собою, помешало ей заняться туалетом. Агния поспешила выручить подругу; она сказала шутя, что Фабиола не хотела, вероятно, появиться во всем блеске роскошного наряда с нею, одетого так просто, что­бы не затмить ее собою. Эта невинная фраза послужила пово­дом к шуткам, которые привели Агнию в замешательство. Фа-бий, смеясь, уверял Агнию, что пора ей подумать о женихах и замужестве и больше заботиться о своих нарядах, что она уже не дитя, а почти взрослая девушка. Бедная Агния смутилась и поспешила оставить Фабия, возвратившись к подруге, разгова­ривавшей с гостями.
  Мы упомянем о некоторых из них и, во-первых, о Кальпур-нии – человеке начитанном, но страшно нудном, надоевшим всем своею ученостью. Это был плотный, высокого роста мужчина с короткой, толстой шеей, как будто вросшей в его туловище. Такие короткие и толстые шеи всегда придают че­ловеку незавидное сходство с каким-нибудь сильным, но ту­пым животным. Второй гость был Прокул, он жил в доме Фа­бия и любил хорошо поесть. Кроме этих двоих, были и другие, более интересные люди. Между ними выделялся умом и красо­той молодой офицер преторианской гвардии Себастьян, нахо­дившийся в дружеских отношениях с семейством Агнии и Фабиолы. Ему не было и тридцати лет, но будущность его была уже обеспечена; он был любимцем обоих императоров, Дио­клетиана на Востоке и Максимиана в Риме, и мог надеяться на самую блестящую карьеру. Одет он был очень скромно, был прост и в обращении; разговор его, серьезный, умный и зани­мательный, привлекал к нему общество. Все любили говорить с ним, все любили его слушать.
  Себастьян был представителем лучшей молодежи того вре­мени. Он славился своею щедростью, благородством, му­жеством и добротой. Рядом с ним, будто для контраста, стоял красавец Фульвий, новая звезда римского общества, о котором Фабиола говорила Агнии. Он был молод, щегольски одет, речь его была изысканна, но с легким иностранным акцентом. Его подчеркнутые учтивость и светскость многим уже начинали казаться приторными. Кольца на руках, золотые вещи на платье свидетельствовали о внимании, которое он уделял свое­му наряду, и соответствующих денежных расходах. Фульвий появился в Риме внезапно. При нем был только старый слуга, по-видимому, очень к нему привязанный. Никто не мог с уве­ренностью сказать, был ли он рабом, вольноотпущенником или же другом Фульвия. Слуга отличался смуглым цветом ли­ца и говорил с Фульвием на незнакомом языке. Он обладал до­вольно отталкивающей наружностью, а в глазах было что-то звериное, и другие слуги его боялись.
  По прибытии в Рим Фульвий снял квартиру, меблировал ее с необычайною роскошью и набрал целую толпу рабов. Он лю­бил сорить деньгами, но еще больше любил, чтобы все говори­ли об этом. Красота, богатство Фульвия, светские манеры и внезапное появление его в Риме привлекали к нему всеобщее внимание.
  Развращенный и пресыщенный Рим требовал от человека немногого: он должен был быть богат, давать ужины и прини­мать гостей. Остальное никого не интересовало. Рим нахо­дился уже в том состоянии упадка, когда богатство и красота предпочитаются всему на свете. Император принял Фульвия благосклонно, – чего же больше? И весь римский свет спешил познакомиться с приезжим.
  В лице Фульвия, чрезвычайно красивом, было, однако, что-то неприятное. От тонких черт его лица, словно изваянных из мрамора, казалось, веяло холодом…
  Скоро все сели, или, лучше сказать, возлегли на длинных ку­шетках вокруг стола. Центр занимал хозяин с двумя гостями. По одну сторону стола сидела Агния и Фабиола (в отличие от мужчин, женщины не могли возлечь по обычаям того време­ни), а напротив них расположились Себастян и Фульвий. Часть подковообразного стола осталась пустою, чтобы слуги могли менять посуду и подавать новые блюда. Стол был накрыт ска­тертью; скатерти уже начали широко использоваться, хотя во времена Горация о них еще не имели представления.
  Когда гости почувствовали себя сытыми, завязался обтций разговор.
  – Что нового рассказывали нынче в банях? – спросил Каль-пурний,-я, знаете, не хожу туда; мне недостает времени на эту суету, я всегда так занят, так завален работою…
  – Очень интересные слухи. Божественный Диоклетиан при­казал, чтобы термы были непременно окончены в течение трех лет.
  – Невозможно!-воскликнул Фабий. –Еще на днях, проходя в сады Саллюстия, я взглянул на работы, и уверяю вас, что они мало продвинулись с прошлого года. Остается бездна дел: надо пилить плиты из мрамора, вытачивать и полировать колонны, а это не пустяки.
  – Верно, – заметил Фульвий, – но я чнаю, что во все концы империи разослан приказ согнать в Рим всех пленных, всех преступников, приговоренных к работе в рудниках; кроме то­го, тысячи христиан, которых используют на этих работах, быстро их продвинут.
  – А почему на них используют преимущественно христиан, а не других преступников? – спросила Фабиола с любопыт­ством.
  – По правде сказать, этого я не знаю, – ответил Фульвий, улыбаясь и показывая ряд блестящих, белых, как жемчуг, чу­бов. – Могу только сказать, что я узнаю христианина среди со­тен преступников.
  – Почему? – хором спросили все присутствующие. – Обыкновенно преступники не слишком любят трудиться, и это понятно: их постоянно надо побуждать бичом, чтобы ра­бота двигалась. Кроме того, они беспрестанно ругаются между собой и даже дерутся. Христиане же, напротив, трудолюбииы и спокойны. Я видел в Азии собственными глазами молодых, богатых, знатных патрициев, избалованных дома нежными родными. Они были схвачены, уличены в том, что принадле­жат к христианской секте, и, следовательно, приговорены на всю жизнь к тяжким работам. Верите ли, что они своими белы­ми руками, никогда не знавшими тяжестей, работали так же усердно, как простые рабы. Мало того, они помогали рабам и вместе с ними таскали тяжеленные камни. Это, разумеется, не мешало надзирателям бить их палками, потому что божествен-
  ный император приказал обращаться с ними как можно суро­вее и стараться всеми способами сделать участь их невыноси­мой. Они все терпели и не жаловались.
  – Я не могу сказать, чтоб этот род правосудия был мне по сердцу, – сказала Фабиола, – но мне хотелось бы узнать, – глу­пость или бесчувствие христиан служит источником этого сми­рения и трудолюбия. Что за люди эти христиане?…
  – А вот спросите у Кальпурния, – сказал Прокул, – он в качестве философа все знает, все разрешит и может говорить о каком угодно предмете в продолжение целого часа, не оста­навливаясь ни на секунду.
  – Кальпурний не уловил насмешки в словах Прокула и ска­зал важно и торжественно:
  – Это нелепое суеверие получило начало среди иудеев, ко­торые сами происходят из Халдеи. Основатель секты некто Иисус по прозванию Христос возбудил иудеев против государ­ства, а потом, когда они изгнали его, он собрал шайку из девя­носта человек и занялся разбоем. Прокуратор Пилат захватил его и казнил, но подавленное на время суеверие просочилось в другие страны и, разумеется, к нам в Рим, куда от варваров сте­кается всякая мерзость. Поклоняясь своему распятому софи­сту, христиане поступают, как самые дикие народы, а богов, которые укрепили мощь нашей империи, отвергают и глумятся над ними. Они не желают воздавать почести боже­ственному Августу и нарушают наши законы. И все из-за их ненависти ко всему роду человеческому. Они враги государ­ства и поэтому скрывают от всех свои обряды. Они узнают друг друга по тайным знакам и отличиям и без разбора назы­вают друг друга братьями и сестрами. Большинство из них –темные ремесленники и неграмотные женщины. Я слышал, что на их собраниях происходят самые отвратительные вещи. По какому-то нелепому убеждению они поклоняются ослиной голове и орудию казни, которое воистину их достойно. Когда человека принимают в секту, перед ним кладут младенца, по­крытого мукой, и новичку предлагают нанести по поверхности удары и, он сам того не зная, убивает младенца. Тогда все начинают жадно рвать его тело и слизывать текущую кровь.
  Словом – это настоящая угроза для всей страны. Печально, что эта зараза так распространилась в городе и в провинции.
  Все слушали этот вздор с живейшим любопытством, кроме молодого офицера; его лицо выражало несказанное презре­ние, и он многозначительно взглянул на Агнию, которая сиде­ла словно окаменевшая. Она едва заметно кивнула ему голо-дой и также едва заметно коснулась губ пальцем. Он понял, что она просит его не вступать в разговор. Сильный румянец залил лицо Себастьяна; он потупил глаза и принялся вертеть в руках ветку зелени, которая лежала между плодами на доро­гом б люде.
  – Из всего этого следует, – сказал Прокул, – что термы вскоре будут окончены и наступят великие празднества. Не бу­дет ли божественный Диоклетиан присутствовать при откры­тии и освящении терм?
  – Разумеется, – сказал Фульвий, – по этому случаю нас ожи­дают шумные торжества. Я знаю, что приказано поймать в Ну-мидии самых свирепых львов и леопардов. Такой храбрый воин, как ты, Себастьян, – сказал Фульвий, обращаясь внеза­пно к соседу, – должен приходить в восторг от благородных зрелищ амфитеатра, особенно когда погибающие на арене принадлежат к числу врагов великого императора и великой республики.
  Себастьян приподнялся на кушетке и, устремив на соседа горящий, но твердый взгляд, спокойно сказал:
  – Я бы не заслуживал названия храброго воина, которое ты сейчас дал мне, если бы мог видеть хладнокровно борьбу (так называют ее, хоть это и неправда) женщины, ребенка или даже безоружного мужчины с диким зверем. Такие зрелища не-благородны, хотя ты и назвал их благородными. Да, я готов обнажить меч мой против врагов республики и императора, но не стану сражаться с безоружными, и с удовольствием убью льва или леопарда, который готов растерзать невинного, хотя бы это и совершалось по приказанию императора.
  Фульвий хотел было возразить, но Себастьян тяжело по­ложил на плечо ему свою красивую, но крепкую руку и с си­лою продолжал:
  – Выслушай до конца. Я не первый и не лучший из римлян, которые так думают. Вспомни слова Цицерона: «Эти игры, конечно, великолепны, но какое удовольствие может нахо­дить человек, одаренный тонким умом, при виде слабого су­щества, терзаемого зверем, наделенным страшной силой?» Я не стыжусь, что разделяю мнение величайшего из римских ораторов.
  – Стало быть, мы никогда не увидим тебя в амфитеатре, –сказал ласково Фульвий, хотя в звуке его голоса послышалось что-то фальшивое, а в выражении лица появилось лукавство.
  – Если ты меня увидишь в амфитеатре, то уверяю тебя, что я буду на стороне беззащитной жертвы, а не на стороне зверей, готовых растерзать ее.
  – Славно сказано, Себастьян! – невольно воскликнула Фа-биола и захлопала в ладоши.

Фульвий замолчал. В эту минуту все встали из-за стола, начались прощания и разъезд гостей,

IV

  Пока гости ужинали в зале Фабия, Сира пришла к кормили­це Фабиолы, Евфросинии, которая перепугалась, увидев ее ра­ну. Евфросинья обмыла рану и перевязала ее.
  – Бедняжка! – сказала она. – Но что ты сделала такое, что­бы заслужить гнев нашей госпожи? Тебе, должно быть, очень больно? Сильно же ты, вероятно, провинилась перед ней, если она так разгневалась. И сколько крови! Боги мои, да что ж ты такое сделала?
  – Я осмелилась спорить с ней.
  – Спорить? Спорить с госпожой? Бессмертные боги! Да ты рехнулась? Слыханное ли это дело, чтобы раба могла спорить с госпожой, как наша! Сам Кальпурний побоится спорить с ней! Теперь я не удивляюсь, что она… так взволновалась, что и не заметила, как поранила тебя! Однако ты молчи и никому не рассказывай! Не надо, чтобы знали, что… что… ну, что ты спорила с нею. Это не сослужит тебе добрую службу. Нет ли у тебя хорошенького шарфа? Я перевяжу им твою руку, будто ты принарядилась, вот и не будет видно твоей раны, никто ее не заметит. Но это у твоих подруг много нарядов, а у тебя ничего нет; ты, кажется, совсем не любишь наряжаться. Я пойду погляжу.
  Евфросинья вошла комнату невольниц, смежною со своей комнатой, отворила сундук Сиры и, перерыв все, что там ле­жало, нашла на дне его покрывало, украшенное жемчугом и драгоценными камнями. Она удивилась, что у Сиры оказалась такая дорогая вещь. Напрасно покрасневшая Сира просила ее оставить покрывало в сундуке, позволить ей не надевать его, говорила, что невольнице не пристало носить такую дорогую вещь, которую она хранит только в воспоминание о своей ро­дине и иной участи в доме отца и матери. Но Евфросинья, желая скрыть от других поступок Фабиолы, заставила Сиру обвязать руку покрывалом.
  Сира вышла в маленькую прихожую, находившуюся около комнаты привратника, где невольницам позволялось прини­мать своих родных и друзей, Она держала в руках корзину, на­крытую полотном. Вскоре туда пришла девушка лет шестнад­цати или семнадцати, бедно, но чисто одетая. Она бросилась на шею Сиры и прижалась к ней. Девушка была очень хороша со­бой, но слепа от рождения.
  – Садись, Цецилия, – сказала ласково Сира .и повела ее к столу. – Я принесла тебе вкусный ужин. Поешь.
  – Мне кажется, что я и так всякий день отлично у тебя ужинаю.
  – Да, верно, но сегодня госпожа прислала мне со своего сто­ла лучшие блюда.
  – Какие вы обе добрые! А уж ты, так прямо не знаю, что и сказать. Почему же ты сама не попробуешь этих вкусных блюд?
  – Честно говоря, мне приятнее смотреть, как ты их ешь. Ты, бедненькая, наверное, устала?
  – Послушай, Сира, это не годится. Я не могу есть как бога­тые, одеваться, как богатые, чужими трудами и подачками. Я разделю охотно с другими бедняками, что мне дают, но не могу лишить тебя ужина; это уж было бы совсем нехорошо с моей стороны.
  – Ну, ладно, ладно! Я отдам половину ужина подругам, а мне самой, право, сегодня есть не хочется.
  Сира направилась в комнату невольниц и отдала им серебря­ное блюдо, присланное Фабиолой. Рабыни были завистливы, жадны и не понимали, почему Сира раздавала все, что у нее было; но скоро они перестали удивляться и, не задумываясь, пользовались ее добротой. Они спокойно съедали ее ужин и столь же спокойно брали у нее все, что она предлагала, не ис­пытывая при этом благодарности. Рабство лишило их способ­ности ценить доброе к ним отношение.
  Войдя в комнату невольниц, Сира сняла шаль с руки, чтобы не давать повода к расспросам, откуда у нее появилась такая дорогая вещь. Выходя, она снова надевала ее, боясь упреков Евфросиньи. В этот момент Сира увидела Фульвия. Она по­бледнела и тотчас спряталась за колонну. Колени ее подгиба­лись и сердце билось так. что казалось, готово было вы­скочить из груди. Вне себя от страха она перекрестилась и, со­брав все силы, бросилась к двери и быстро выбежала наружу, не заметив при этом, что слабо надетая перевязь соскользнула с се руки.
  Взгляд Фульвия, не увидевшего Сиру, упал на покрывало. Подняв покрывало, Фульвий побелел. Глаза его с ужасом остановились на кровавых пятнах. Осмотревшись, он быстро спрятал покрывало под плащ. Бледный и встревоженный, Фульвий возвратился домой, позвал слугу и заперся с ним. Не говоря ни слова, он положил перевязь на стол перед зажжен­ной лампой. Старик-слуга взглянул на нее и замер. Несколько минут они молча рассматривали ткань.
  – Это, несомненно, та же ткань, – сказал слуга, – и однако она умерла, – это также не подлежит сомнению.
  – Ты уверен в этом, Эврот? – спросил Фульвий, пристально смотря на него.
  – Уверен настолько, насколько может быть уверен чело­век, который видел умершую собственными глазами. Где ты нашел покрывало, и откуда на нем кровь?
  – Все это я расскажу тебе завтра; сейчас я слишком устал.
  Может быть, эта кровь – знак грядущего мщения?
  – Какая чушь! Видел ли кто-нибудь, что ты поднял этот… это покрывало?
  – Никто не видел.
  – Значит, мы в безопасности. Пусть лучше оно будет в на­ших руках, чем в чьих-либо других. Ночью придумаем, что де­лать.
  – Да, хорошо, только ложись спать в моей комнате. Оба улеглись, – Фульвий на громадной кровати, а Эврот – рядом на низкой постели. Последний долго не спал и пристально глядел на лицо Фульвия, сон которого был тревожен: Фульвий ме­тался и бредил. Ему снилось, что он в далекой стране, в краси– вом городе, построенном на берегах реки. От берега отчали­вает галера, раскачиваемая волнами, и чья-то рука машет ему на прощанье богато вышитым покрывалом. Потом возникает другая сцена. Корабль в море' его носит страшная буря, и на мачте привязано и развевается то же покрывало. Корабль раз­бивается об утесы; раздается страшный вопль, и все исчезает под черными, разъяренными волнами. Только конец мачты еще виднеется из-под волн, и покрывало все еще развевается на ней! Но вдруг посреди черных морских птиц появляется чер­ная фигура; она летит, махая большими, блестящими крылья­ми. В руке у нее дымится зажженный факел. Черная фигура приближается к покрывалу, срывает его и, летя, распускает его перед собою с гневом и ненавистью, но на нем уже не видно богатого шитья, а только одно слово горит огненными буква­ми: «Мщение!».

V  ^ 

  Когда Фульвий вышел из дома, Сира пришла в себя от страха и направилась к Цецилии. Бедная слепая окончила свой ужин и дожидалась подруги. Сира принесла воды и вымыла ей руки и ноги, по тогдашнему христианскому обычаю, потом расчеса­ла ей волосы и заплела их в косы.
  В эту минуту появилась Агния; ее провожала Фабиола. Аг­ния, остановившись у двери, показала Фабиоле рукою на Сиру и Цецилию. Слепая сидела на стуле, а Сира все еще расчесыва­ла ее густые волосы; на столе стояли остатки ужина, Фабиола была тронута. Ей еще никогда не приходилось видеть женщи­ну, которая бы отдавала бедным свой ужин и добровольно при­нимала на себя обязанности служанки. Она тихо сказала Аг­нии:
  – Эта невольница уже доказала, что она одарена умом, а те­перь доказывает, что у нее редкое сердце. Когда ты спросила у меня вечером, как я могла не полюбить ее, рабыню, то я уди­вилась; но теперь, мне кажется, что я могла бы полюбить ее, и я жалею, что согласилась уступить ее тебе.
  Вскоре Фабиола простилась с Агнией и вернулась в свои по­кои. Агния подошла к Цецилии.
  – Так вот в чем твоя тайна, Цецилия! – сказала она. – Ты не хотела обедать у меня потому, что обедала и ужинала у Сиры. У меня есть для вас радостная новость. Сира! Фабиола уступи­ла тебя мне и с сегодняшнего дня мы будем жить вместе, как сестры.
  Цецилия захлопала в ладоши и, обняв Сиру, воскликнула:
  – Ах, как я рада! Милая, милая Сира!
  Сира была глубоко тронута и дрожащим от волнения голо­сом ответила Агнии:
  – Как ты великодушна, Агния! Ты всегда заботишься о дру­гих и всегда ищешь, кому бы помочь. Ты подумала и обо мне… Т ы не прошла и мимо меня. Благодарю тебя, но я не могу рас­статься с этим домом. Уверяю тебя, что мне хорошо здесь живется.
  – Но ты будешь свободна, – сказала Агния. – Я завтра же от­пущу тебя на ьолю.
  – Да, конечно; правда, я не родилась невольницей, и только обстоятельства… воля Божия привела меня сюда.
  Она заплакала. Цецилия и Агния молчали. Наконец Сира успокоилась и твердо сказала:
  – Я говорю тебе, что воля Божия привела меня сюда и ука­зала мне путь, по которому я должна идти, забыв о собствен­ном счастье. Я вижу свою цель; не идти к ней я сочту великим грехом; мне нужно остаться при Фабиоле.
  – Объясни мне, почему? На что ты надеешься?
  – Я молюсь об одном, – и это моя цель. Пусть будет так, как Богу угодно, но я отдаю этой цели всю свою жизнь, и прошу тебя, милая, добрая, не становись между мною и ею.
  – Как хочешь, Сира, как хочешь, милая сестра! Позволь мне так называть тебя. Оставайся на том пути, который ты из­брала. Он прекрасен, и ты должна достигнуть своей цели, если так горячо стремишься к ней, что ставишь ни во что собствен­ное счастье и собственную свободу.
  В эту минуту вошел слуга и сказал Агнии, что за ней присла­ны носилки; Агния распрощалась с Цецилией и Сирой и выш­ла. Всякий, кто со стороны посмотрел бы на прощание бога­тейшей и знатнейшей патрицианки с невольницей Сирой и нищенкой Цецилией, пришел бы в неописанное изумление: каза­лось, что прощаются сестры, а не люди, между которыми общество воздвигло целую бездну. Но первые христиане не от­ступали от заповедей Спасителя: они считали всякого челове­ка равным себе, помнили великие слова: «Любите ближнего, как самого себя» и свято хранили их.

VI  ^ 

  Отправляясь домой, Агния предложила Цецилии проводить ее, но та с улыбкой напомнила, что она слепа, что для нее день и ночь одинаково темны и что она ходит ощупью по всему Ри­му. Искусство ее в этом отношении было так велико, что ее брали проводницею в катакомбы: все их переходы она знала еще тверже римских улиц. Глаза, утомленные однообразием коридоров катакомб, могли бы изменить и ввести в заблужде­ние любого, но память и осязание Цецилии никогда ее не обма­нывали.
  Между тем в доме Фабия произошло смятение. Евфросинья увидела, что у Сиры не было на руке богатой перевязи, и при­казала искать ее. Слуги бегали по всему дому с факелами, ис­кали во всех углах, отодвигали всю мебель, суетились, спори­ли, – и все-таки не нашли перевязи. Евфросинья сердилась, приказала отыскать ее во что бы то ни стало, и повторяла: «Ведь не украли же ее? Кто у нас мог ее украсть? У нас люди все верные, все известные! Ведь не господа же взяли этот пла­ток. Найдите его; его надо найти! Ведь не провалился же он сквозь землю!…» Но все слова ее были напрасны. Перевязи нигде не нашли, и спать пришлось лечь со словами: «Завтра опять поищем».
  На другой день Евфросинья осмотрела все шкафы, даже сундуки невольников и невольниц, сгибала свою старую спину, заглядывала под столы и диваны, и все-таки опять ничего не нашла. Тогда старуха выразила свое глубокое сожаление Си­ре, потерявшей такую дорогую вещь и решила, что перевязь заколдована и похищена при помощи каких-нибудь чар. Ну, а это, всем известно, совсем другое дело. И искать, значит, нечего. Подозрения кормилицы упали на Афру. «Это она, это ее дельце, – повторяла Евфосинья, ворча себе под нос, – Не да­ром шляется она по ночам, возвращается домой с зарею, наби­рает каких-то трав. Это заговоренные травы. Она рассказы­вает, что из трав делает притирания для госпожи, но все это ложь: уж, верно, она приносит заговоренные травы! Надо мне будет сказать Фабиоле… да что с ней говорить-то! Скажет, –какие заговоры, какие чары! Все пустяки, выдумки! Загово­ров нет! А как же нет? Ведь перевязь-то пропала, как сквозь землю провалилась – стало быть, заговоры есть и чары есть! Уж чересчур учена она, – все, видишь, знает!».
  Что касается Сиры, которая молчала по особым, ей одной известным причинам, то она была уверена, что перевязь ее бы­ла поднята и взята Фульвием. Долго думала Сира о несчастных для нее последствиях этой находки и решилась отдаться на во­лга Божию; на совести у нее не было ничего злого или предосу­дительного, и она совершенно успокоилась.
  Между тем Фабиола разделась, отпустила невольниц и оста­лась одна. Она взяла книгу, но не могла читать. В этот вечер жизнь ее казалась ей особенно пустой и ничтожной… Опустив наскучившую ей книгу, она в раздумье посмотрела «округ себя, и ей на глаза попался кинжал; она почувствовал;! от­вращение к этому орудию своего гнева, и стыд залил щеки се ярким румянцем. Она отворила шкатулку, бросила в нес кин­жал и заперла ее на ключ, обещая себе никогда до кинжала не дотрагиваться. Мысль ее от Сиры перешла к Агнии. «Стран­ная девушка, почти дитя, а сколько в ней разума, чувства, до­броты!»-подумала Фабиола.
  Ей вспомнилось, что во время ужина Фульвий часто смотрел на Агнию. Фульвий не нравился Фабиоле; она находила, что у него недоброе выражение лица, что в нем много фальшивого, много такого, чего определить она не могла, но что вызывало недоверие. Уходя спать, отец сказал ей, что Фульвий мог бы быть хорошей партией, выгодным женихом для Агнии. Эти слова испугали Фабиолу: она, напротив, приняла решение все­ми силами противиться такому намерению. Она любила Аг­нию и не желала, чтобы та сделалась женой человека, который Фабиоле был очень неприятен и которого она подозрева­ла в дурных наклонностях.
  Задумавшись о Фульвий, она перешла мыслью к его соседу за ужином, к молодому и благородному Себастьяну. «Вот это человек! – воскликнула Фабиола почти вслух. – Как он не по­хож на римских молодых людей, по крайней мере, на большин­ство из них! Он никогда не злословит, не сплетничает, не пьет без меры, как другие, не шатается с утра до вечера из дома в бани и из бань в сады. Все его слова умны, все его мысли благо­родны. Как хорошо он говорил нынче за ужином! Правда, что храбрый воин, блестящий офицер императора не может, не опозорив себя, нападать на безоружных! Какое благородство стать с мечом на стороне жертвы! Редкий человек…».
  Фабиола высоко ценила ум и уважала молодого офицера преторианской гвардии, но в этот вечер она еще больше по­няла, насколько он был достоин уважения. Ей казалось, что этот прошедший день был важнейшим днем ее жизни; она опять с горьким стыдом вспомнила о гневе, о своем дурном по­ступке и о бедной Сире. Фабиола хотела бы не думать о ней, и не могла. Упрямая мысль ее, перелетая от предмета к предме­ту, от лица к лицу, неумолимо, как укор совести, возвращалась к Сире и сцене, происшедшей между ними.
  Она легла в постель и все-таки не могла отделаться от обра­за Сиры, от покрытой кровью ее руки, и ей чудилось, будто бы она все это опять видит наяву. Наконец, Фабиола заснула, но сон ее был тревожен. Снилось ей, что она гуляет в великолеп­ном освещенном саду; свет этот мягче и нежнее дневного, и од­нако, нисколько не похож на свет огней или канделябров. Рас­тения поразительной красоты фестонами перекинулись от де­рева к дереву; деревья покрыты золотыми и яхонтовыми пло­дами. Посреди лужайки сидит слепая Цецилия, лицо которой сияет каким-то удивительным выражением блаженства. По правую ее сторону стоит Агния, по левую – Сира, и обе обра­тились к ней с любовью и нежностью.
  Фабиоле страшно захотелось идти к ним; ей казалось, что они так счастливы; ей казалось, что они манят ее к себе. Она бросилась к ним стремительно, но в ту самую минуту между ними и ею разверзлась пропасть.
  Внизу этой широкой, глубокой, темной бездны ревел, неу­держимо мчался вперед поток; он все рос, все поднимался и. наконец, стал вровень с берегами; тогда волны его сделались тише, прозрачнее и, наконец, потекли ровными серебряными струями. Фабиоле захотелось броситься в поток и переплыть его, чтобы добраться до Агнии, Сиры и Цецилии, которые все манили ее к себе. Но она стояла, ломая себе руки в порыве отчаяния, и осматривалась, ища возможности пройти к ним. В эту минуту из темноты, окружавшей сад, вышел Кальпурний; он подошел к ней, держа в руках какое-то покрывало. Вот он его развертывает; оно тяжело, широко и темно; на нем начер­таны какие-то безобразные фигуры и странные знаки. Это по­крывало все развертывается, развертывается, все делается шире и тяжелее и, наконец, закрывает собою Агнию, Сиру и Цецилию. Ей уже не видать их, и жестокая печаль овладевает ею…
  Но вот является вдруг прекрасный юноша в белой одежде с широкими, блестящими, белыми, как снег, и прозрачными, как хрусталь, крыльями; золотые кудри его рассыпались по плечам, а голубые, как небо, глаза его с любовью взглянули на Фабиолу. Она смотрит на него в изумлении, зачарованная… черты его знакомы ей, – да! это черты Себастьяна, только преображенные, более прекрасные, какие-то воздушные! Это не человек, это божество! Он летит прямо к ней, голова его склоняется над ней, и концом благоухающих крыльев он ка­сается утомленного, горящего лица ее. Необычайное чувство неведомой дотоле нежности, блаженства охватывает все су­щество Фабиолы; ей кажется, что она уйдет далеко, подни­мется, улетит за ним… но волнение ее так сильно, что она вне­запно просыпается и долго не может заснуть.

VII  ^ 

  На самом высоком из холмов Рима – Палатинском – Август некогда построил свой дворец; и примеру его последовали мно­гие его преемники-императоры. Со временем скромный дво– рец Августа превратился в целый квартал дворцов, которые покрыли своими стенами, садами и портиками весь холм. Не­рону показалось и этого мало. Он поджег кварталы, приле­гающие к дворцам, и расширил резиденцию императора до Эсквилинского холма; таким образом, он захватил для своих построек все пространство между двумя холмами. Веспасиан разрушил дворец императоров (называвшийся Золотыми чер­тогами), а из материалов дворца построил Колизей и другие здания. Главный вход во дворец находился на «Виз сакра», священной улице, неподалеку от арки или ворот Тита. Входя под перистиль дворца, посетитель попадал в обширный двор, уцелевший до сих пор. Повернув направо, он входил в большой сад с тенистыми деревьями, кустарниками и цветами, насажен­ный в виде прямоугольника по плану Домициана, посвятивше­го этот сад Адонису. Поворачивая налево, посетитель дости­гал длинного ряда покоев, построенных Александром Севером в честь матери его Маммеи. Комнаты эти были обращены на Целийский холм, туда, где теперь находится триумфальная ар­ка Константина, построенная позднее, и фонтан, называемый Meta sudans, т.е. потеющий столб. Остатки фонтана целы до сих пор: это обелиск из кирпичей, обшитый мрамором, с вер­шины которого бежал поток воды в бассейн, находившийся внизу.
  В этом-то отделении двора жил Себастьян в должности военного трибуна императорской гвардии. Его квартира со­стояла из нескольких комнат, меблированных очень скромно, а прислуга – из нескольких вольноотпущенных и пожилой женщины-кормилицы, любившей его как сына. Все слуги бы­ли христиане, так же как и солдаты его когорты. Некоторые из них были набраны из христиан, другие обращены в хри­стианскую веру им самим.
  Прошло несколько дней после описанных нами событий. Был вечер. Себастьян в сопровождении уже знакомого нам юноши Панкратия поднимался по ступеням перистиля. Пан-кратий относился к Себастьяну с той нежностью и любовью, какую испытывают обычно юноши, удостоившиеся дружбы блестящих молодых людей. Но он любил в Себастьяне не офи­цера императорской гвардии, а великодушного, доброго, чест­ного и умного человека. Себастьян же любил Панкратия за его чистоту и наивность и угадывал в нем зачатки тех добродете­лей, которые ему было особенно отрадно встретить в маль­чишке, разделявшим с ним его веру. Он любовался пылкостью и страстными порывами Панкратия и старался еще теснее сблизиться с ним, чтобы руководить его действиями.
  Когда они входили в часть дворца, которую охраняла когор­та Себастьяна и где находилась его квартира, наступила свет­лая, ясная и теплая ночь, какие бывают только на юге. Из окон открывался чудный вид. Луна светила на лазурном небе и не казалась плоскою, какою она почти всегда является нашему взору на севере; то был бледно-розовый шар, и плыл он мед­ленно среди голубого эфира, разливая свой волшебно-сере­бристый свет. Звезды горели не столь ярко и тонули в лунном свете. Во всем своем великолепии высилась громада Колизея. Рядом бурлила вода, бившая из обелиска, и, стекая в бассейн, тихо журчала в нем. С другой стороны возвышалось здание Севера, называвшееся Херйгашшп, а прямо над Делийским холмом поднимались стены роскошных бань Каракаллы, бли­стая своими мраморными плитами и массивными пилястрами.
  Молодые люди остановились у окна. Рука Себастьяна ле­жала на плече Панкратия. Молча стояли они, любуясь ночью, луною, величественными зданиями и высоким лазурным не­бом. Какое-то радостное самозабвение наполняло их сердца.
  Торжественное молчание ночи было прервано оглушитель­ными, душераздирающими звуками, скоро смолкнувшими.
  – Послушай, – воскликнул Панкратий, – что это такое?
  – Это рычанье льва, – отвечал Себастьян не без волнения.
  – Видимо, зверей уже привезли и поместили в виварий. Еще вчера их не было.
  – Звуки эти походят на звук трубы, призывающей нас, – ска­зал Панкратий, – я не удивлюсь, если и нам суждено будет уме­реть, слушая их!
  Оба замолчали, погруженные в размышления. Наконец Панкратий прервал это полное печали и раздумья молчание.
  – Я хотел бы попросить твоего совета в одном деле. Скоро ли соберутся твои гости?
  – Нет, они будут приходить по одному, чтобы не возбудить подозрений. Пока пойдем в мою комнату; там нас никто не по­тревожит.
  Они вышли на террасу и направились вдоль нее в последнюю угловую комнату. Она находилась прямо против обелиска и была освещена только лунным светом, лившимся сквозь отво­ренные окна. Себастьян остановился у окна; Панкратий сел на его узкую и простую постель.
  – В чем дело?-спросил Себастьян.
  – Ничего особенного, только я не знаю, как мне взяться за него. У нас в доме много серебряной посуды; мы живем скром­но и не используем ее. У матери моей множество украшений из драгоценных камней; она тоже никогда не носит их, и они лежат в шкатулках без всякого употребления; у меня нет даже родных, кому бы я мог передать все эти богатства, а сам я ни­когда не женюсь и останусь последним в роде. Мать часто го­ворила мне, что в таких случаях наследники христианина – бед­няки; я подумал, отчего бы мне не раздать им всего этого при жизни? Зачем сохранять под замками никому не нужные бо­гатства и заставлять неимущих ждать моей смерти? Это тем необходимее, что проконсулы, пожалуй, конфискуют их, или ликторы все разграбят, если меня постигнет смерть за веру.
  – Мать согласна на это? – спросил Себастьян. – Конечно, я без ее согласия не захотел бы тронуть в доме ни одной пылинки. Но мне было бы неприятно в мои годы сде­лать все это самому; мне все кажется, что я поступил бы как выскочка, как тщеславный хвастун, радующийся тому, что ему удалось обратить на себя всеобщее внимание. Мне бы хо­телось помочь бедным, но остаться при этом неизвестным,
  – Что ж, мой милый мальчик, я могу помочь тебе, –ответил ему Себастьян с нежностью в голосе и вдруг замолчал, прислу­шался, нагнувшись кокну, и произнес шепотом:
  – Мне сейчас послышалось имя Фабиолы… да, опять се имя…
  няла, что старый разбойник и его господин сами выдумали этот заговор, за большие деньги оклеветали людей и предали их. Теперь они приехали в Рим. чтоб и здесь продолжать свое выгодное ремесло.
  – Ну, я не мастер выдумывать заговоры и запутывать в них невиновных. Я, конечно, сумею наказать их – это мое дело… но выдумывать…
  – А ведь это немудрено. В моем отечестве есть большие птицы; их невозможно догнать, если броситься на них, но взять их очень легко, если к ним подойти осторожно. Говорят, тогда они не бегут, а только прячут свою голову. Это страусы.
  – Что ты хочешь этим сказать?
  – А то, что птицы, прячущие свою голову и воображающие, что их никто не видит, потому что они сами никого не видят, походят на христиан. Вглядись в образ жизни, в поступки хри­стианина, прислушайся к словам его, и ты тотчас везде его уз­наешь. Он сам скрывает свою веру и не замечает, что ее вы­дают образ его жизни, обращение с невольниками и самые не­значительные его слова и поступки. Открой одного или двух богатых христиан, донеси на них, и их состояние будет твоим. Его отдадут тебе в награду за услугу. Тогда поделись со мною, а я уж постараюсь сосватать тебе богатейшую римскую неве­сту. Я почти уверена, что одна из моих подруг христианка. Как я ненавижу ее!
  – Почему ты так думаешь?
  – Во-первых, она ни за что на свете не солжет и постоянно вводит меня в беду своею привычкой говорить правду; во-вто­рых, она не любит ни золота, ни украшений, раздает нищим все, что имеет и всегда связывается со слепыми, бродягами и больными и оказывает им помощь.
  – А ты знаешь, – сказал вдруг, смеясь, Корвин, – я встретил сегодня за воротами Рима целый транспорт твоих земляков; только они, кажется, будут подобрее тебя.
  – Кто это?-спросила Афра.
  – Тигры, леопарды, гиены; их везли из Африки в Рим; здесь, говорят, готовятся новые игры в цирке. Но Афра не слушала, злость закипела в ней. Заметив это.
  Корвин сказал ей:
  – Ну, полно, я пошутил. Расстанемся друзьями; вот тебе еще немного денег, но это последние. Я не дам тебе ничего, по­ка ты мне не докажешь, что твоя госпожа действительно рас­положена ко мне. А за совет благодарю. Мысль следить за христианами – мысль не глупая. При случае я воспользуюсь ею.
  Они расстались и отправились в разные стороны. Себастьян, ничего не слыхавший из их разговора, – до него долетели толь­ко отдельные слова, – увидел к величайшему своему удивле­нию, что Афра вошла во дворец. Он решился предупредить Фабиолу о своих подозрениях и о том, что ее невольница наз­начает ночью какие-то свидания с подозрительными людьми; но для этого надо было ждать возвращения Фабиолы с виллы.
  Когда Себастьян и Панкратий возвратились в гостиную, они нашли уже много съехавшихся гостей. На столе стоял скром­ный ужин. Между гостями находились священники и офицеры, женщины и старики, бедные и богатые, люди, занимавшие важные посты в империи, и простолюдины. Все они сошлись на совещание о принятии мер по следующему случаю.
  Себастьян пользовался своим видным положением, чтобы помогать христианам и обращать язычников в христианскую веру. В последнее время обращения эти, повторяющиеся бес­престанно и принимавшие большие размеры, обратили на себя внимание властей. Многих христиан схватили и подвергли до­просу; в числе их были два брата, Марк и Маркелл. Их приго­ворили к смерти, но позволили проститься с родными. Родные, пришедшие к ним в тюрьму, умоляли их отказаться от хри­стианской веры и тем спасти себе жизнь. Они заколебались и обещали родным подумать. Себастьян, несмотря на опасность, которой подвергался сам, успел, воспользовавшись своими связями, пробраться к ним и заклинал их остаться верными се­бе и своей вере. Он нашел их между шестнадцатью другими за­ключенными – язычниками и их родными, пришедшими к ним на свидание. Его воодушевление, его непоколебимые убежде­ния, его красноречие, проникнутое горячею любовью к Богу и людям, его выразительное лицо, самый звук его голоса произвели невыразимое впечатление на всех присутствующих. Женщины в порыве восторга и удивления бросились к его но­гам; мужчины, внимая ему, почувствовали в себе новую силу. Марк и Маркелл решились скорее умереть, чем изменить свое­му долгу, а многие язычники, слушавшие речи Себастьяна, обратились в христианство. Как слова, так и действия Себасть­яна поразили их. Они в первый раз в жизни видели перед собою богатого, красивого, знатного молодого человека, который жертвовал всем и даже жизнью для того, чтобы спасти двух почти незнакомых ему людей от измены тому, что они так еще недавно считали истиною. Его самопожертвование и пылкая вера увлекали всех, даже тюремщика, который, хотя не стал христианином, но почувствовал такое уважение к Себастьяну, что не мог и подумать о том, чтобы донести на него началь­ству. Он согласился бы скорее потерять место, чем погубить такого доброго и честного человека, каким показался ему Се­бастьян.
  Целью совещания была разработка мер по более глубокому ознакомлению новообращенных с христианскими обязан­ностями и учением. Часто они крестились, следуя первому по­рыву, а при малейшей опасности отрекались от веры и возвра­щались к язычеству. Решено было, что новообращенные дол­жны отправиться из Рима партиями на дачи богатых христиан, где хозяева должны были принять их и взять их под свою опе­ку. Так, Хроматий должен был отправиться с новообращенны­ми на свою виллу, где бы они могли вести совместную жизнь, в уединении обдумать свое решение и продолжать свое рели­гиозное воспитание. На этом собрании было решено, кто и ку­да должен отправляться; богатые дали денег бедным на путе­шествие, священники напутствовали тех, которые принимали на себя обязанность воспитателей.
  На этом собрании особенно выделялся Торкват, один из но­вообращенных Себастьяном христиан. Он яростно упрекал всех в бездействии, ему хотелось тотчас идти на Форум и в при­сутствии всех опрокинуть статую Юпитера или другого языческого бога и торжественно провозгласить себя христиа­нином. Многие уговаривали его, просили повременить, успокоиться, уехать за город, не подвергать опасности всех хри­стиан, но он не хотел ничего слушать. Священник Поликарп должен был проводить уезжавших до места их назначения, а Себастьяну поручено было остаться в Риме и опекать остав­шихся христиан. Когда все расходились, Себастьян проводил Панкратия до его дома.
  – Не нравится мне этот Торкват, – сказал Панкратий Се­бастьяну,-наделает он нам бед!
  – Я сам опасаюсь этого, – ответил Себастьян, – такое часто случается с новообращенными. Будем надеяться, что он от­бросит самоуверенность и ограничится исполнением своего долга, когда это будет нужно.
  Они проходили по двору и вдруг услышали смех, чужую речь и дикие крики, раздававшиеся в соседнем дворике, где стояли нумидийские стрелки. Посредине пылал большой костер и ис­кры от него летели во все стороны под арки и колоннады двор­ца. Себастьян подошел к часовому и спросил у него, что проис­ходит у стрелков.
  – К ним пришла какая-то чернокожая невольница, которую они считают жрицей, – ответил часовой, – она выходит замуж за их капитана. Нынче она затеяла какую-то церемонию, по обычаю своей земли и веры, и подняла весь этот гам. Так бы­вает всегда, когда она приходит.
  – А какую веру исповедуют эти люди? – спросил Панкра­тий.
  – Кто их знает! – ответил гвардеец; – может быть, христиан­скую.
  – Почему ты так думаешь? – спросил Себастьян.
  – Все говорят, что христиане собираются по ночам, поют непотребные песни, совершают страшные преступления, даже крадут детей, чтобы зажарить их и съесть!
  Себастьян, кипя от негодования, вышел из дворца и, взвол­нованный, обратился к Панкратию.
  – Ты слышал? – спросил Себастьян. – И вот в чем обвиняют нас, хотя все, что мы проповедуем – это любовь и милосердие! Нашим врагам мало мучить нас, казнить., отдавать на растер­зание зверям – они стараются еще оклеветать и опозорить нас!
  Легче вынести ссылку, тюрьму, смерть, чем черную, низкую клевету, покрывающую нас бесчестьем!
  – Потерпим, – сказал Панкратий, – придет и наш черед, и на нашем небе взойдет светлое солнце правды. Рано или поздно истина восторжествует. Она рассеет тьму: увидят и услышат ее те, которые теперь слепы и глухи, как гвардеец, говорив­ший с нами. Мы должны помнить слова Спасителя: «Отче, прости им, ибо не ведают, что творят!»
  – Конечно, солдат говорил по невежеству, со слов других; но те, которые распускают эти слухи, знают, что они распро­страняют ложь и гнусную клевету, – сказал Себастьян. – За­ставить простого человека поверить какой угодно нелепости не трудно, трудно потом разуверить его. Слова здесь бессиль­ны, поэтому в решающую минуту мы должны быть готовы ко всему, даже к смерти, Толпа, видя человека, бесстрашно уми­рающего за свою веру, пробуждается и сама готова разделить эту веру.
  Панкратий склонил голову в знак согласия. Некоторое время они шли молча; наконец Панкратий сказал:
  – Себастьян, можно мне задать один вопрос?
  – Конечно,-ответилтот.
  – Ты сказал, что героическая смерть одного человека за свою веру может оказать огромное влияние на других людей. Ты сказал, что ни один из нас не должен отступать в решитель­ную минуту, а между тем на нашем вечернем собрании было решено, что ты останешься в Риме, будешь опекать христиан, действуя при этом с величайшей осторожностью. Нет ли здесь противоречия?
  – Это очень просто, – сказал Себастьян, – в каждом деле должны быть вожди – все повелевать не могут. Наши священ­ники и учителя берегут меня для общего блага. Мы должны повиноваться их воле. Поэтому я буду действовать с ве­личайшей осторожностью до тех пор, пока всякая осторож­ность не окажется бесполезной. Рано или поздно каждый из нас неминуемо будет открыт, и тогда он обязан быть готов умереть в любую минуту. Ты понял?
  – Да. Мужество без тщеславия и решимость умереть без
  ребяческого желания поскорее проявить свою храбрость – вот истинный подвиг.
  Они подошли к дому Панкратия и молча простились. Оба были настроены так, что слова казались излишними. Оба по­нимали, что настает трудная минута.

VIII  ^ 

  Многие, вероятно, считают, изучая историю первых веков христианства, что церковь подвергалась постоянным гоне­ниям, что христиане, исповедуя свою веру втайне, должны бы­ли каждую минуту опасаться за свою жизнь и жили в катаком­бах, – словом, что в продолжение трех веков они непрерывно боролись и гибли. Это не совсем так.
  Законы, изданные римскими императорами против хри­стиан, вначале действовали в полную силу, потом постепенно ослабевали, но никогда не отменялись. Годами христиан оставляли в покое, но в силу каких-либо причин гонения начинались с новою силой. Христиан хватали, сажали в тюрь­му, допрашивали, осуждали на смерть, затем гонения опять за­тихали и снова начинались через несколько лет. Не отме­нявшиеся никогда законы, бывшие в течение многих лет лишь мертвою буквою, входили опять в силу. Таким образом, эти за­коны в руках правителей были орудием, всегда готовым пора­зить тысячи семей, иеповедывавших христианскую веру. Римляне, веря клеветническим слухам о христианах, привет­ствовали гонения на них. Хотя многие язычники и особенно язычницы обращались в христианскую веру, видя достойную смерть мучеников, тем не менее масса всегда рукоплескала в цирках и жаждала зрелищ, в которых безоружные люди отда­вались на растерзание диким зверям. Такова была жестокая участь христиан, потому что даже лучшие из римских импера­торов преследовали их, считая опасными. Траяна история за­печатлела, как милосердного и справедливого императора, но и он в отношении христиан не остался безупречным. Правда, сам он не издал против них ни одного жестокого эдикта, но в его царствование правители провинций замучили многих христиан. Когда Плиний Младший, правитель Вифинии, обра­тился к императору Траяну с вопросом, как должно ему посту­пать с христианами, то получил ответ, что не надо ни разыски­вать их, ни следить за ними, но если на них донесут, то необхо­димо их наказывать. Точно то же ответил впоследствии импе­ратор Адриан одному из своих проконсулов, который обра­тился к нему с подобным же вопросом. В его царствование за­мучили Симфорозу и ее семерых сыновей в местечке подле Ри­ма, которое теперь называется Тиволи.
  Таким образом, временами гонения усиливались, временами стихали; иногда они охватывали всю империю, иногда случались в отдельных провинциях. Характер, личные убеж­дения правителей провинций обусловливали меру гонений и их продолжительность. Случалось, что христиане в Риме жили спокойно, а в Африке или Галлии их жестоко преследовали, или наоборот. Иногда, спасаясь от преследований, они оставляли одну провинцию и бежали в другую.
  Описываемые нами события происходили как раз в те годы, когда христиане чувствовали себя в относительной безопасно­сти и могли свободнее распространять свое учение. Со смерти императора Валериана, то есть в течение 34 лет, их почти не преследовали, и они могли спокойно налаживать общинную жизнь.
  Рим был разделен на участки или приходы; в каждом прихо­де была своя церковь, в которой служили священник, дьякон и церковнослужители. Они помогали бедным, посещали боль­ных, поучали новообращенных; с этой целью собирались день­ги с христиан, принадлежащих к каждому приходу. В 250 году в Риме было 46 приходов, и содержалось 1500 бедных на день­ги, собранные с христиан. Приходские церкви, о которых мы упомянули, бывали открыты, когда христиан не преследовали; язычники присутствовали при проповедях и на той части ли­тургии, которая разрешала присутствие непосвященных; одна­ко большинство церквей находилось в частных домах, в основ­ном, у людей богатых. Они были устроены в самой большой из зал дома, называвшейся триклинием; другие церкви, осо­бенно посещаемые в минуты жесточайших гонений, находились в катакомбах, т.е. под землею.
  Многие задаются вопросом, как могли христиане собираться в богатых домах для молитвы и участия в литургии, не возбу­див подозрений? Дело в том, что богатые римляне принимали по утрам разных посетителей, клиентов, вестников, прислан­ных из провинций с письмами, купцов, торговавших рабами, вольноотпущенников, а также своих друзей. Все эти лица до­пускались во внутренний двор; многие входили в спальню и внутренние комнаты хозяина дома; другие, сказав, что им нуж­но, внизу, уходили, не повидав хозяина. Таким образом, неза­висимо от состояния, возраста и пола сотни лиц могли входить утром в дом и выходить из него, не возбуждая подозрения. Христиане обладали особым искусством скрывать тайну, не прибегая никогда ни ко лжи, ни к обману. Они умели молчать. Годами они жили среди своих друзей, родных и близких, и ни­кто не знал, что они христиане. Это требовалось вследствие возможных гонений, которые могли начаться в любую мину­ту. В те дни, о которых мы рассказываем, ходил упорный слух о скоро предстоящих преследованиях христиан, причем не­обычайно жестоких. Христиане ждали не без страха ужасного испытания. Они молились, прося Бога даровать им твердость перенести мучения и силу исповедовать Его безбоязненно в минуту смерти.
  Ненависть Афры к христианам проистекала из двух ис­точников.
  Будучи сама мстительной и алчной, она не могла без злобы наблюдать смирение, кротость и бескорыстие христиан. Кро­ме того, она ненавидела Сиру за то, что та всегда говорила правду и таким образом невольно, хотя и безо всякого умысла, выдавала предосудительные поступки Афры. Ненависть ее к Сире распространилась и на всех христиан вообще, так что со­вет, данный Афрой Корвину, был не случаен.
  Корвин часто встречал Фульвия в банях и других публичных местах и искал случая познакомиться с ним. Дней через десять после своего свидания с Афрой он отправился в сады Помпея.
  Сады эти, полные тени и прохлады, славились аллеей из вы­соких и густых кленов, которые не пропускали лучей солнца даже в полдень. В саду текли ручьи, стояли статуи и фонтаны, в которых вечно журчала вода, разливая прохладу. Римляне любили собираться под тенью деревьев и у фонтанов, где встречали многочисленных знакомых. Корвин еще издали уви­дал Фульвия и поспешил ему навстречу.
  Увидав Корвина, не принадлежавшего к высшему римскому обществу и отнюдь не блиставшего умом и красотою, Фульвий удивился и в ответ на его приветствие презрительно спросил:
  – Что тебе угодно?
  – Я бы хотел поговорить с тобой, – сказал Корвин. – Из это­го разговора мы оба могли бы извлечь определенную пользу.
  – Что ты можешь сказать мне полезного?
  – Я не могу ни в чем сравниться с тобой, – сказал Корвин, –но знаю, что мы оба занимаемся одним ремеслом.
  Фульвий вздрогнул, но тотчас же пришел в себя и грубо спросил: «Что тебе нужно? Говори!»
  – Напрасно ты сжимаешь кулаки, не горячись, право, будет лучше.
  Произнеся эти слова, Корвин нагнулся и шепнул на ухо Фульвию:
  – Я знаю, что ты сыщик.
  Фульвий остолбенел, но опять овладел собою и холодно спросил:
  – По какому праву ты осмеливаешься обвинять меня?
  – Потому что ты раскрыл – (и Корвин сделал ударение на этом слове) – заговор на Востоке, и Диоклетиан… Фульвий прервал его.
  – Кто ты? Как тебя зовут?
  – Я Корвин, сын Тертуллия, римского префекта. Этот ответ, по-видимому, многое объяснил Фульвию; он по­низил голос и сказал:
  – Ни слова больше; я вижу здесь некоторых моих знакомых. Завтра рано утром, переодевшись, приходи под портик около бань Новата. Там мы можем поговорить спокойно.
  Корвин возвратился домой очень довольный. Он взял у од­ного из рабов своего отца самое бедное платье и на другой день, при первых лучах солнца, стоял на месте, назначенном для свидания. Он ждал довольно долго и начинал уже терять терпение, когда увидел Фульвия, закутанного в широкий плащ. Полы плаща были закинуты, так что закрывали ему часть головы и почти все лицо.
  – Здравствуй, приятель, – произнес Фульвий, – я боюсь, что заставил тебя ждать слишком долго.
  – Признаюсь, я бы соскучился, если бы меня не занимало одно обстоятельство, которое я не могу объяснить.
  – Что такое?
  – А вот что: с самой зари со всех сторон сюда сходились лю­ди, и все вошли вот в этот дом. В главную дверь входили хоро­шо одетые, по-видимому, богатые, а вот в эту маленькую –безрукие, слепые, хромые, нищие, – словом, целая коллекция уродов.
  – А чей этот дом?-спросил Фульвий.
  – Он принадлежит старому и богатому патрицию, который, говорят, страшно скуп.
  В эту минуту старик, едва передвигавший ноги и опирав­шийся на руку молодой, красивой девушки, прошел мимо Фульвия и Корвина, и оба исчезли в воротах того же дома.
  – Эта девушка слепая, – сказал Фульвий, – ты заметил, как она прямо ступает, не глядя по сторонам? Она поддерживала старика, а старик вел ее.
  – И еще кое-что, подхватил Корвин, – все нищие, входящие в этот дом, не похожи на обыкновенных нищих. Они чище и опрятнее одеты. У них какой-то особенный вид, будто и они почтенные люди.
  – Нельзя ли нам пробраться в дом этого патриция? – спросил Фульвий.
  – Отчего не попробовать? Я сниму свои сандалии, прики­нусь хромым, – сказал Корвин, – пристану к первой же кучке бедняков, которая туда пойдет; одежда не выдаст меня, – я одет почти как нищий.
  – Но если этих людей знают в доме, то тебя остановят. Бе­регись!
  – Едва ли, – сказал Корвин, – многие, прежде чем войти в дом, спрашивали у меня, не принадлежит ли этот дом Агнии.
  – Кому? – быстро спросил Фульвий.
  – Агнии; это дом ее отца и матери, но дочь известнее их ибо она единственная наследница огромного состояния. Я думаю она так же богата, как и Фабиола.
  Фульвий задумался. Он подозревал что-то, но не хотел де­литься своими соображениями с Корвином. Наконец Фульвий скачал:
  – Что ж, попробуй. Что касается меня, то я имел случай встретить Агнию на одном ужине, и войду через большую дверь. Таким образом мы оба можем проникнуть в дом с раз­ных сторон. – С этими словами они вошли в дом.

IX  ^ 

  Семейство Агнии принадлежало к числу самых знатных и богатых патрицианских фамилий. Оно уже давно приняло хри­стианство. В числе членов его было немало таких, которые пролили кровь и умерли, проповедуя учение Христа. Теперь надежда и любовь всей семьи сосредоточилась на юной Агнии.
  Нельзя было не любить ее. Она наделена была с избытком лучшими дарами неба; кротостью, добротою, нежностью, по­корностью, простодушием и вместе с тем умом. В доме как родные, так и слуги обожали ее. Она не любила ни забав, ни нарядов, мало выезжала и жила тихой семейной жизнью. В до­ме ее родителей не было роскоши; они радушно принимали друзей и родных, но не устраивали пиров, на которые тратятся большие деньги. Чаще всех Агния видела Фабиолу, которая, подобно всем другим родным, любила ее. Римское общество приписывало отсутствие роскоши и пышных приемов скупо­сти отца и матери Агнии. Мнение это подтверждалось тем, что часть дома, очень обширного, оставлена была в запустении и, казалось, готова была превратиться в развалины…
  Но это только казалось. Пройдя через запущенный двор в сад, тенистый и густой, можно было попасть в огромную залу, в которой была устроена церковь. Позади церкви находились покои, в которых помещались бедные и принимались при­езжающие из провинций христиане. На втором этаже, выше покоев, были залы, превращенные в больницу и приют для не­излечимо больных, стариков и старух. За ними ходили дьяко-ниссы и те из христианок, которые посвящали себя ис­ключительно делам милосердия.
  В одной из этих комнат жила и слепая Цецилия, с которой мы познакомились в доме Фабиолы и которая прошла мимо Корвина и Фульвия с опиравшимся на ее плечо стариком. Вну­тренние коридоры соединяли эту часть дома, скрытую за сада­ми, с половиной, где жила Агния со своими родителями. Таким образом, в то время, как римское общество обвиняло родите-лей Агнии в скупости, они тратили свои доходы самым достой­ным образом. Агния с раннего детства привыкла через вну– треннюю дверь проходить в больницу и приют и проводила там ежедневно по нескольку часов. Больные и калеки горячо лю­били ее – и как могло быть иначе? Она являлась как ангел-уте­шитель, раздавала все, что имела; всякому оказывала помощь и находила доброе слово.
  В это утро в доме родителей Агнии должна была происхо­дить раздача драгоценных вещей и серебряной посуды, при­надлежавших Панкратию, хотя никому, кроме Себастьяна, не было известно имя жертвователя. По этому случаю со всех приходов Рима бедные христиане стекались в дом Агнии.
  К одной такой группе и присоединился Корвин. Подойдя к дверям дома, он услышал, что каждый, входя, произносил «Хвала Господу», и его пропускали. Корвин произнес те же слова и был допущен во внутренний двор, переполненный бед­ными и калеками. Мужчины становились по одну сторону, женщины по другую. Под портиком, с противоположной от входа стороны, стояли столы; на одних были разложены се­ребряные сервизы, на других женские золотые украшения с драгоценными камнями.
  Два ювелира взвешивали и оценивали драгоценности. Рядом лежали деньги, заплаченные за них ювелирами. Деньги дели­лись на равные части и должны были поступать в собствен­ность собравшихся бедных. Корвин с завистью глядел на гру­ды золотых и серебряных вещей. Ему страстно захотелось прихватить с собой хотя бы одну из вещиц, но это было невоз­можно при таком стечении народа. Оставалось ждать своей очереди и получить милостыню. Корвин внимательно наблю­дал за происходящим вокруг. В залу вошли несколько моло­дых людей, которые, похоже, были облечены здесь властью. Поверх обыкновенной туники, на них, вместо тоги, надета бы­ла другая туника, называвшаяся далматикой, поскольку ее первоначально носили в Далмации. Эта туника была уже пер­вой, с довольно широкими, но не длинными рукавами. Такую одежду носили тогда дьяконы; они носят ее и теперь во время богослужения. Дьяконам, кроме церковной службы, поручали уход за больными и бедными. Каждый из вошедших молодых людей отыскивал бедных, калек и больных своего прихода, уводил их за собою и ставил группами во дворе. Так как Корви-на никто не знал, то никто не позвал его, и он скоро оказался в одиночестве посреди двора. Положение его было затрудни­тельным. Для него, сына префекта, поставленного императо­ром для наблюдения за порядком, войти обманом в чужой дом в одежде нищего было более чем неблаговидным поступком. Корвин посматривал на дверь и готовился улизнуть при первой возможности, но скоро понял, что это невозможно. У дверей стоял старик Диоген с двумя своими сыновьями, известными своей силой. Они посматривали на Корзина и, казалось, едва сдерживали свой гнев. Их горящие глаза и сжатые губы ясно говорили Корвину о том, что он замечен. Корвин оглядывался с беспокойством по сторонам и совершенно растерялся, уви­дев, что и дьяконы посматривают на него с удивлением и пере­шептываются между собой. Наконец один из них подошел к Корвину.
  – Друг,-сказал дьякон ему мягко,-ты не принадлежишь ни к одному из приходов, приглашенных нынче сюда. Где ты жи­вешь?
  – В районе Альты Семиты, – ответил Корвин.
  Район Альты Семиты был гражданским и не являлся прихо­дом христианской общины. Из этого ответа дьякону стало ясно, что человек, попавший в дом, не является христианином, однако дьякон не смутился и спокойно сказал:
  – Район Альты Семиты мне известен, но тебя я не знаю, В эту минуту Корвин побледнел, как полотно, и дьякон дога­дался, что причиной испуга Корвина был вошедший в эту ми­нуту Панкратий. Он тотчас же подошел к Панкратию и спро­сил , не знает ли тот всем им незнакомого человека. Панкратий взглянул на Корвина и, разумеется, узнал его. Он попросил дьяконов удалиться и позволить ему переговорить с Корвиным наедине.
  Эта, уже вторая их встреча, не походила на первую. Корвин знал, что на этот раз все будут на стороне Панкратия.
  – Корвин, – сказал Панкратий, – неужели ты настолько об­нищал, что вынужден жить подаянием? Отчего ты хромаешь? Ласковый тон Панкратия тотчас придал смелости Корвину Он грубо ответил:
  – Ты был бы очень рад увидеть меня нищим: нет, я еще не дошел до этого!
  – Ты сильно ошибаешься; я не желаю никому зла, –сказал Панкратий. – Если тебе нужна помощь, обратись ко мне и, хотя ты нс имеешь права находиться здесь,я отведу тебя в осо­бую залу, где тебя осмотрят и перевяжут ногу.
  – Я вошел сюда ради шутки, – сказал приободрившись Кор-вин. – И признаюсь, мне хотелось бы выбраться отсюда. Про­води меня.
  – В таком случае, – медленно произнес Панкратий, – ты ос­корбил хозяев дома. Что бы сказал твой отец, если б я велел этим молодым людям отвести тебя к нему и представить тебя посреди форума в том виде, в каком ты сюда попал? Разве ты не знаешь, что войти без позволения, тайком, неизвестно с ка­кими намерениями в дом римского патриция есть преступле­ние, подлежащее наказанию по законам? Мы имеем право предать тебя суду.
  – Не губи меня, – жалобно произнес перепуганный Корвин, – не срами меня и моих родных. Отец мой не вынесет такого позора. Умоляю тебя, забудь нашу ссору и будь великодушен.
  – Я уже сказал тебе, что давно забыл о нашей ссоре, но все здесь присутствующие знают и видели своими глазами, что ты забрался сюда неизвестно зачем. Все они это засвидетель­ствуют в случае нужды. Не говори же никому, что ты был здесь. Понимаешь ли ты меня?
  – Да, да, понимаю, никогда, до конца жизни не заикнусь, что был здесь и видел еще кого-то. Клянусь!…
  – Не клянись, нам не нужны клятвы: помни только – одно лишнее слово, и мы предадим тебя суду. Теперь возьми меня за руку. – Панкратий обратился к окружающим и громко ска­зал:
  – Я знаю этого молодого человека; он зашел сюда по ошиб­ке.
  Стоявший у дверей на страже посторонился, и Панкратий вывел Корвина, который продолжал прикидываться хромым. Когда они вышли на улицу, Панкратий сказал ему:
  – Помни же свое обещание!
  Между тем Фульвий, увидев, что главная дверь дома, по рим­скому обычаю, отворена, вошел в нее. Вместо привратника там сидела девочка лет 12, в крестьянской одежде. Она была одна и Фульвий решил, что ему представляется удобный случай проверить свои подозрения.
  – Как тебя зовут? – спросил он у девочки.
  – Эмеренцией, – ответила она, –я молочная сестра Агнии.
  – Ты христианка? – сказал Фульвий решительно, думая за­пугать девочку и узнать всю правду.
  Девочка подняла на него удивленные глаза и ответила: «Нет, господин!» Простодушное удивление ее убедило Фуль-вия, что он ошибся. Девочка не солгала. Она была дочерью кормилицы Агнии, которая умерла. Агния вызвала из деревни девочку и хотела воспитать ее. Эмеренция привезена была в город только накануне, решительно ничего не знала и действи­тельно удивилась вопросу Фульвия. Он уже не знал, что ему де­лать, когда увидел саму хозяйку. Агния, веселая, улыбаю­щаяся, быстро шла через двор. Увидев Фульвия, она останови­лась. Фульвий подошел к ней, улыбаясь.
  – Я решился явиться к тебе несколько раньше часа, наз­наченного для посещений, но я иностранец, и спешил засвиде­тельствовать тебе мое почтение и записать мое имя среди мно­гочисленных имен твоих посетителей.
  – Наш дом не славится числом посетителей, и мы не претен­дуем на власть или влияние, – с улыбкой ответила Агния.
  – Извини; божественное существо, управляющее вашим до­мом, обладает высшим влиянием и сильною властью. Оно ца­рит в сердце твоего раба!
  Агния ничего не могла понять и глядела вопросительно на Фульвия.
  – Я говорю о твоей красоте! О тебе говорю я, прекрасная Агния, и прошу тебя верить моей искренности. Я обожаю тебя и бесконечно удивляюсь тебе!
  Агния, услышав столь дерзкие слова от человека почти ей незнакомого, отскочила от Фульвия и, охваченная одновре­менно смущением, удивлением и страхом, закрыла лицо рука– ми. В эту минуту подошел Себастьян. Он все слышал, и глаза его сверкали гневом. Агния, кроткая и добрая, еще больше перепугалась, взглянув в лицо молодого офицера, и поспешила заступиться за того, который только что оскорбил ее своими речами.
  – Позволь ему уйти, прошу тебя! – сказала она Себастьяну, и, не дожидаясь конца сцены, вошла в дом.
  Себастьян подошел к Фульвию. Он взглянул в глаза Фуль-вия, который не смог вынести этого взгляда и вздрогнул.
  – Что ты здесь делаешь? Зачем ты пришел сюда, Фульвий? –спросил Себастьян.
  – А сам ты зачем здесь? – ответил вопросом на вопрос Фуль­вий.
  – Я близкий друг семейства и имею право входить в этот дом с раннего утра.
  – Я тоже знаком с Агнией и думал, что могу посетить ее.
  – Посещений не делают так рано, – сказал Себастьян. –Впрочем, оставим это. Как ты мог позволить себе говорить де­вушке, едва тебе знакомой, такие странные, оскорбительные слова?
  – А, так ты ревнуешь меня, – сказал Фульвий, – это уже за­бавно! Мне говорили, что ты хочешь жениться на Фабиоле, а я вижу теперь, что во время ее отсутствия ты готов посвататься к другой богатой невесте. Что ж, расчет неплох! Если одна от­кажет, останется другая. Обе богачки.
  Себастьян вспыхнул. Гнусное подозрение дерзкого ино­странца возмутило его до глубины души, но он сдержался и хо­лодно ответил:
  – Я не буду отвечать тебе. Молодая девушка, хозяйка этого дома, которую ты оскорбил, просит тебя удалиться. Я должен исполнить ее приказание.
  Он взял Фульвия за руку и повел к дверям; Фульвий, почти не сопротивляясь, последовал за ним, так как он был озадачен холодною твердостью Себастьяна. Последний отворил перед ним двери и сказал:
  – Иди с миром и помни, что мы могли бы поступить с тобой иначе. Помни также, что я знаю, чем ты занимаешься в Риме.
  Я мог бы погубить тебя, но не хочу. Повторяю, иди с миром.
  В эту минуту на улице появился Эврот. Он узнал через Аф-ру, что Фульвий пошел на свидание с Корвином, и направился следом. Быстро обошел он Себастьяна и бросился на него сза­ди. Но Себастьян был смел и силен. Между ними завязалась борьба. Эврот вытащил кинжал и пытался ударить им безо­ружного противника, как вдруг почувствовал, что сильная ру­ка, схватив его поперек тела, поднимает в воздух. Он не смог устоять и был выброшен на улицу с такой силой, что покатился кубарем и не скоро поднялся с земли.
  – Я боюсь, не ранил ли ты его, Квадрат, – сказал Себастьян центуриону, так кстати подоспевшему к нему на помощь. Цен­турион также был христианином, отличался необыкновенной силой и всем сердцем был предан Себастьяну.
  – Ничего, трибун, – сказал Квадрат спокойно, – этот не­годяй встанет. Я еще мало помял его: какая низость поднять кинжал на безоружного! А зачем он зашел сюда?
  Фульвий и Эврот поспешили уйти и скоро увидели, что Кор-вин бежит вдоль улицы, не оглядываясь, как испуганный заяц.
  Себастьян и центурион вернулись в дом Агнии.
  Так неудачно закончилась попытка Фульвия и Корвина вой­ти в чужой дом и узнать, что там происходит.

X  ^ 

  Когда Себастьян, выпроводив Фульвия, возвратился в дом Агнии, оценка серебра и драгоценностей была закончена. Та­кие пожертвования были в то время нередки. Продажа драго­ценностей какой-либо фамилии, раздача денег бедным и оставшееся неизвестным даже христианам имя человека, по­жертвовавшего своим состоянием – все это производило глу­бокое впечатление на многих язычников и новообращенных. Многие, увлеченные добрым примером, с радостью жертвова­ли частью состояния и раздавали его бедным. Таким-то обра­зом в христианской общине бедные не были в нужде, больные были окружены заботой и поддержкой.
  Когда все было готово, появился Дионисий – священник, главный учредитель больницы в доме Агнии и искусный врач, которому по распоряжению епископа были поручены все больные. Дионисий сел в приготовленное для него высокое кресло и обратился к собранию со следующими словами:
  – Возлюбленные братья! Господь Бог в Своей благости тро­нул серце одного христианина, который отдает свои богатства нуждающимся. Кто он, я не знаю, и не стараюсь узнать его имени. Для нас довольно того, что один из нас последовал сло­вам Христа, который сказал: «Возлюби ближнего, как самого себя; раздай имущество бедным и иди за Мной». Примите же, братья мои, эти деньги, как дар Божий, ибо они предлагаются вам во имя Его, и помолитесь за того, кто отдал их вам.
  Пока Дионисий говорил, Панкратий не знал куда деваться от смущения и от радости. Он спрятался за Себастьяна, который, хотя все понимал, но ни одним взглядом не показал, что заме^ тил смущение Панкратия. Когда же все присутствующие стали на колени и начали вслух молить Бога спасти, сохранить и удо­стоить вечной жизни подателя этой милости, Панкратий не мог удержаться и заплакал. Так как многие бедняки тоже пла­кали, то слез его никто не заметил.
  Когда деньги были розданы, а их оказалось больше, нежели предполагали вначале, бедняки –:ели за обильный стол. Бога­тые угощали их сами. Священники благословили пищу и прочли по окончании трапезы благодарственную молитву.
  После этого все стали расходиться. Цецилия подошла к больному старику и понесла его мешок, в котором лежали по­лученные им деньги, а он в свою очередь, повел ее. Дорогою она потихоньку засунула в его мешок деньги, полученные на свою долю, весело простилась с ним и добралась одна до дома Агнии. Старик принялся считать свое богатство и очень уди­вился, найдя в мешке двойную сумму. Ему показалось, что раз­дававшие милостыню ошиблись. Он пошел к священнику и от­нес ему лишние деньги, но священник не принял их, говоря, что ошибиться они не могли. Старик помолился за того, кто отдал ему свою часть, и возвратился в свою бедную комнату. В продолжение многих месяцев он мог благодаря этим подая– ниям, жить спокойно, не голодно, почти в довольстве. Доволь­ство для него, как и для всех бедных, заключалось в том, что­бы не голодать и быть в состоянии обзавестись простой, но теплой одеждой.
  Октябрь в Италии – один из самых лучших месяцев. Солнце блестит еще ярче, но уже не палит, а только греет. Оно осве­щает горы, плавные линии которых вырисовываются на небе, и играет на белом и розовом мраморе зданий. Оно румянит ши­рокие листья деревьев и одевает их в золото и пурпур. Яркие краски теплого осеннего солнца ложатся на здания, на землю, на богатую растительность юга и придают пейзажу невырази­мую прелесть. Тепло, воздух, напоенный благоуханием цве­тов, роскошь созревших плодов, янтарные грозди виноградни­ков радуют взор даже тех, кто не умеет любоваться и наслаж­даться природой.
  В Италии в октябре, как и теперь, оканчивался сбор вино­града, и жители городов спешили на свои виллы подышать све­жим воздухом и полюбоваться садами во всей их пышной кра­соте.
  Виллы патрициев, особенно те, которые были построены на скате Сабинских гор или на берегах моря, украшались забот­ливыми руками рабов, ожидавших прибытия своих господ. Плиний называл эти виллы прекрасными глазами Италии, так изящна была их архитектура и так изысканно и роскошно бы­ло их внутреннее убранство. Их портики украшали те скульп­туры, которыми мы любуемся теперь в музеях; стены зал бы­ли расписаны фресками. Их краски еще и теперь, по проше­ствии тысячи лет, остаются яркими и свежими, а грациозные позы пляшущих фигур приводят до сих пор в изумление.
  На одну из таких вилл отправилась и Фабиола. Вилла, при­надлежавшая ей, была построена на скате холма, возвышаю­щегося над заливом Каэты. Подобно ее дому в Риме, вилла бы­ла убрана роскошно и со вкусом; с террасы можно было любо­ваться лазурным морем; оно вклинивалось между гор и обра­зовывало пленительный вечно спокойный залив, серебристо-голубая поверхность которого блистала на солнце, как хрус­таль. Вдали, в голубом тумане моря, когда поднимался ветер, пролетали быстро, как ласточки, серебряные паруса лодок.
  Вечером слышались с залива заразительный смех, веселый говор и тихо льющаяся, прекрасная, как сама Италия, песня лодочника…
  С террасы к морю бежала прямая, как стрела, галерея. Она утопала во вьющейся по ней зелени, в цветах, висевших со всех веток разноцветными букетами до самой земли. Из галереи дверь выходила на зеленый луг, по которому извивался проз­рачный холодный ручей, выбегавший из-под камней холма. Ему преграждал путь бассейн из белого мрамора, с нежными розовыми прожилками. Ручей вливался в него, потом, журча, нес свои воды в море. Два широколиственных платана, окру­женные клумбами из чудесных цветов, простирали на луг длинные тени и сохраняли свежесть его зелени.
  Фабий, любивший город, общество и пиры, почти никогда не жил на вилле и останавливался в ней только проездом, нена­долго; но Фабиола проводила в Каэте всю осень. Тут находи­лась большая библиотека, и Фабиола всякий год умножала число рукописей, привозя с собой из Рима все вновь появив­шиеся сочинения. Утром она обыкновенно оставалась одна и читала, но в этом году изменила своей привычке и проводила все утро в обществе Сиры. Фабиола удивилась, когда Агния сказала ей, что Сира отказывается от свободы, не желая поки­дать ее. Напрасно Фабиола старалась угадать причину поступ­ка Сиры; иногда ей казалось, что Сира сделала это из глупо­сти; но это предположение не могло удовлетворить ее, потому что Сира была очень умна. Фабиоле случалось слышать о не­вольниках и невольницах, привязанных к своим господам, но она считала их исключением и сознавала, что Сира не имела особых причин полюбить ее так сильно, чтоб отказаться от свободы.
  Фабиола стала внимательно следить за Сирой, но не замети­ла в ней ничего особенного. Сира так же старательно испол­няла свои обязанности, как и прежде, и вела себя с тем же дос­тоинством. Постепенно в сознание Фабиолы стало проникать, что можно любить и невольницу, и что эта невольница – чело­век, и даже хороший человек. Фабиола стала верить и в привязанность рабыни, потому что Сира была постоянно вниматель­на к ней, даже нежна в тех пределах, которые допускали тог­дашние отношения рабыни к госпоже. Все чаще и чаще Фабио­ла разговаривала с Сирой и заметила, что она получила не сов­сем обычное для рабыни образование. Она читала по-грече­ски, была знакома с лучшими сочинениями ученых, поэтов, правильно, даже изящно, писала как по-латыни, так и по-гречески.

  Фабиола приказала Евфросинии дать Сире отдельную ком­нату и вскоре, освободив ее от обязанностей горничной, при­близила к себе в качестве секретаря и чтицы. Сира не кичилась этим, но осталась столь же скромной и доброй, как и прежде, особенно в отношении рабынь, своих прежних подруг, хотя они не заслуживали такого внимания, потому что завидовали ей и не желали ей ничего, кроме зла.
  Когда Сира читала Фабиоле серьезные книги, между ними нередко завязывались и споры. Фабиола приходила в недоуме­ние, когда Сира высказывала ей такие мысли, которых Фабио­ла отроду не слыхала и которые часто поражали ее новизной, а иногда и заключавшейся в них истиной.
  Однажды Фабиола приказала Сире читать ей вслух вновь по­лученную из Рима книгу. Сира открыла ее, прочла несколько строк и опять закрыла. – Извини меня, – сказала она Фабиоле, – но мне бы не хотелось читать эту книгу. Писавший ее насме­хается над всем, что должно быть дорого и свято для человека. Есть вещи, над которыми смеяться нельзя, которые должно чтить, пред которыми должно преклоняться.
  – Ну что же, ты преклоняйся сколько хочешь, никто тебе не помешает, – сказала, смеясь, Фабиола, – всякий рассуждает по-своему.
  – Конечно, это так, но есть вещи, которые все обязаны чтить, и о них не может быть различных мнений.
  – Какие же это вещи?
  – Уважение к добродетели и самоотвержению, отказ от по­рока и всякого зла, исполнение долга.
  – Долга! Да, по правде сказать, я не знаю, где долг. По-мое­му, надо жить весело, пока живется, – все остальное пустяки и вздор.
  – А по-моему, совсем напротив. Первый долг человека –любить и бояться Бога, второй – любить людей, как самого себя, наконец, есть еще долг в отношении к отцу и матери, к родным и друзьям. Смеяться над этим – преступление!
  – «Бог», сказала ты, – но я Его не знаю. Я знаю богов и бо­гинь, их много, им поклоняются в наших храмах невежды. Не­ужели ты думаешь, что я так глупа, что верю в существование Юпитера – громовержца или Минервы, богини мудрости, ко­торая выскочила из головы Юпитера, своего отца, одетая в ла­ты, или в Венеру, родившуюся из пены волн морских и уди­вившую весь свет своими похождениями?
  – Я тоже не верю в этих богов и чувствую к ним и их при-
  ключениям невыразимое отвращение. Я говорю тебе о Боге, создавшем мир видимый и невидимый, тебя, и меня, и всех лю­дей. Он был и будет. Понять Его нельзя, но почувствовать мо­жно. Он источник всех благ и всякой жизни.
  Сира говорила с глубоким убеждением. Фабиола не понима­ла ее, но слушала внимательно, все более и более удивляясь. Просветлевшее лицо Сиры произвело нанес впечатление.
  – Все, что ты говоришь, прекрасно, но ведь это мечты, –сказала Фабиола, – ну кто, скажи мне, может любить другого, как самого себя? Положим, что можно любить дочь, отца, свое дитя, но не до такой же степени. Мой отец любит и балует меня, но едва ли он любит меня так, как самого себя! Да и тре­бовать этого невозможно; но любить чужого, как самого себя… полно, это бредни!
  – И однако, были люди, которые доказали это и своей жиз­нью, и своей смертью, – сказала Сира.
  – Кто они? Где они? – спросила Фабиола, – я их не знаю и никогда не слыхала о них.
  – Ты о многом не слыхала, добрая госпожа моя, но это еще не доказательство.
  – Так расскажи мне, – сказала Фабиола, – расскажи мне все, что ты видела, все, что ты знаешь.
  – Сразу все не расскажешь, – сказала Сира, – да и время еще не настало… ты всему не поверишь… решишь, что я тебя об­манываю.
  – О, нет, я этого никогда не подумаю. Я знаю, что ты никог­да не лжешь. Ну, говори же скорее!
  – Избавь меня! На этот раз довольно, притом в твоем голо­се, в твоем нетерпении я вижу больше любопытства, чем се­рьезного желания узнать и понять то, о чем ты не слыхала до сих пор. Для тебя это развлечение, а для меня… Для меня эти истины – святыни!
  В эту минуту приехавшие к Фабиоле посетители прервали ее разговор с Сирой. Сира была этому рада. Она ждала для се­рьезного разговора с Фабиолой более удобной минуты, когда Фабиола будет готова воспринять ее слова всем своим су-щестом, а не просто удовлетворить любопытство.
  К этому времени отношения между Сирой и Фабиолой при­няли совершенно иной характер, чем в начале нашего пове­ствования. Если раньше гордая Фабиола считала Сиру за животное, то теперь она изменилась до того, что сделалась, са­ма того не замечая, внимательной ученицей своей невольни­цы. День за днем все большее и большее влияние приобретала Сира над умом и сердцем Фабиолы.
  Постепенно эти две женщины, – одна богатая патрицианка, другая – бедная рабыня, обе умные, обе красавицы, обе обра­зованные, одна язычница, другая христианка, полюбили друг друга. Фабиола незаметно для себя усвоила многие понятия Сиры. Уединение, в котором они жили, этому способствовало; они проводили вместе все утро и постоянно беседовали. Много слушала Фабиола, много говорила Сира.
  Однажды они, по обыкновению, вдвоем удалились в покои Фабиолы. Фабиола полулежала на богатом ложе, напоминаю­щем по форме нынешние кушетки, а Сира сидела у ее ног.
  – Да, – сказала Фабиола, – ты открываешь мне каждый день целый мир новых понятий. Скажи мне, правильно ли я по­няла твои вчерашние слова? Ты говорила, что есть всесиль­ный, благой и бессмертный Бог, который создал нас и нахо­дится между нами и с нами, когда мы собираемся во имя Его. Ты говорила, что Он видит и знает самые сокровенные наши помыслы, что Он прощает тех, которые раскаиваются в дур­ных помыслах и делах, и что Его милосердие так же беско­нечно, как и Сам Он; что перед Ним мы все равны и что Он для всех нас Отец, что мы все – Его дети. Я помню, что ты сказала мне почти то же самое в тот день, когда… когда ты… Ах, про­сти меня, милая Сира, прости мне мою жестокость ! Как я мо­гла поступить с тобою так безжалостно! Можешь ли ты про­стить мне?
  Фабиола в сильном волнении схватила Сиру за руку и умоля­ющим взором взглянула ей в глаза.
  – Не вспоминай об этом, прошу тебя, – сказала Сира. – Я счастлива, если порыв твоего гнева был первой причиной на­шего сближения. Видно, милосердному Богу угодно было при­вести тебя к Нему, и Он избрал меня недостойным орудием твоего первого к Нему приближения и спасения.
  – Но твой Бог так велик, так милосерден, так благ, что я не знаю, как мне поклониться Ему и каких жертв Он требует.
  – Лучшая жертва Ему – сокрушенный дух и смиренное сердце, – сказала Сира.
  – Но у вас, верно, есть книга, которая учит вашему закону и говорит о Твоем Боге. Есть такая книга ? Я бы хотела прочесть ее.
  – Книга есть. Это учение завещал нам Сын Божий, эту божественную книгу мы называем Евангелием.
  – Сын Божий ! – воскликнула Фабиола и закрыла пы­лавшее лицо руками. – О, Сира ! Сира ! ты… ты… Оставь меня; ты испугала меня, ты меня убила… Сира, неужели ты ?…
  Фабиола не договорила. Она встала и, дрожа от волнения, вышла из комнаты. Мысль о том, что Сира является христиан­кой, поразила ее. Она слышала, что христиане поклоняются Богу и Его Сыну; но с другой стороны, ей так много рассказы­вали ужасов, она наслышалась таких страшных обвинений, и так привыкла презирать христиан, о которых не имела ни ма­лейшего понятия, что была буквально уничтожена в первую минуту своего открытия. Как ? Умная, добрая, чистая девуш­ка, пленявшая ее своими добродетелями и высокими чувства­ми, была христианкой !… Стало быть, христиане не те, что о них говорили и думали; стало быть, это люди добрые и чистые, а если они сделались такими потому, что они христиане, то…
  Но здесь ум Фабиолы отступал. Ей, патрицианке, гордой римской гражданке, беседовать с рабыней-христианкой, учиться у нее, подчиняться ей, поверить… Нет, это невозмож­но! Фабиола не верила уже давно в своих богов; она желала ве­рить в единого, милосердного, вездесущего Бога; она вспомни­ла, что еще Сократ верил в этого Бога и называл Его невиди­мым; но это не значило еще сделаться христианкой !
  Фабиола провела весь день в тревоге, стараясь унять свое волнение и преодолеть страх.

XI  ^ 

  На другой день, желая развлечься и отойти от пережитых волнений, она отправилась к своему богатому соседу Хроматию. Хроматий занимал прежде должность префекта, потом, обратясь в христианство, вышел в отставку и поселился на своей вилле, где он разместил приехавших с ним новобращен-ных Себастьяном христиан; у него жил также всеми уважае­мый священник Поликарп, которому поручено было препода­вать вновь обращенным догматы веры и укоренять в них твер­дые правила нравственности.
  Фабиола, как и другие язычники, не знала, что именно происходит на вилле Хроматия, но слышала рассказы о стран­ной жизни, которую вел хозяин. Говорили, что к нему съеха­лось множество гостей, которые в высшем римском обществе были неизвестны; что никаких пиров и увеселений по случаю приезда их дано не было; что Хроматий отпустил на волю всех своих рабов, но что многие остались служить ему по-прежне­му; что все гости, по-видимому, близко знакомы и даже друж­ны между собою. Все эти слухи возбудили любопытство Фа-биолы; старик Хроматий знал и любил ее с детства, и это дава­ло ей возможность навестить его и во всем удостовериться соб­ственными глазами.
  Фабиола выехала рано утром. Ее деревенская коляска была запряжена парою лошадей. Дождь, шедший накануне, прибил пыль и блистал еще алмазными каплями на широких пурпур­ных листьях и ярких цветах вьющихся растений, которые гир­ляндами тянулись от одного дерева к другому. Скоро Фабиола достигла вершины холма, покрытого лавровыми кустами, ме­жду которыми стройно и высоко поднимались светло-зеленые пирамидальные тополя и темные кипарисы. На белых стенах виллы вырисовывались их грациозные формы. Войдя в воро­та, Фабиола с удивлением заметила, что все углубления в сте­нах виллы был пусты. Еще недавно в них красовались чудные статуи богов и богинь.
  Хроматий, хотя и страдал подагрой, вышел навстречу Фа-биоле и с радушием спросил у нее, какие она имеет известия о своем отце, который, по слухам, отправился в Азию. Фабио­ла расстроилась: она ничего не слыхала об этом, и ей было вдвойне обидно, что чужие люди знают об ее отце больше, чем она, родная дочь. Хроматий, заметив ее печаль, сказал, что, вероятно, это только пустые слухи, и предложил ей пройтись по саду. Фабиола заметила, что в саду, как и в нишах виллы, нет ни одной статуи. Когда они дошли до грота, из которого вытекал ручей и который раньше был украшен статуями нимф и богов, Фабиола увидела, что и здесь не осталось ни одной статуи. Грот был пуст и представлял собою обыкновенную сы­рую яму. Фабиола не могла более выдержать и сказала:
  – Какой каприз овладел тобою, что ты велел вынести все статуи – лучшее украшение виллы?
  – Дитя мое,-сказал старик кротко,-какую пользу прино­сили эти статуи?
  – Не везде надо искать одной пользы, прекрасное потому и полезно, что оно прекрасно. Что ты сделал с этими дивными произведениями искусства?
  – Боги и богини, – отвечал старик улыбаясь, – погибли под железным молотком кузнеца: их разбили вдребезги.
  Фабиола стояла пораженная. Разбить молотком дивные произведения искусства казалось ей варварством.
  Так, наверное, решим и мы с вами. И Фабиола со своей точ­ки зрения, и мы, исходя из своих представлений, будем, конеч­но, правы, но христиане первых веков находились в совершен­но ином положении, и им следует простить их желание уничтожить статуи и вообще все языческие памятники. Для нас статуи Юноны, Венеры, Юпитера представляют только ве­ликое произведение древнего резца. Мы любуемся красотою линий, изваянием, полным грации величия, жизнью, разлитой в мраморе будто посредством волшебства, – и все это волшеб­ство создается только искусством. Но христиане, жившие сре­ди язычников, поклонявшихся статуям, как богам и богиням, принуждавших христиан поклоняться им, видели в статуях только богохульство, только идолов, и, исповедуя единого ис­тинного Бога, разбивали изображения Венер, Юпитеров, Юнон, как идолов. Мысль об искусстве необходимо должна была исчезнуть в условиях яростной борьбы мировоззрений. Не время было думать о резце того или другого скульптора: шла борьба за принципы, за убеждения, за веру.
  Хроматий не мог объяснить всего этого Фабиоле; он ста­рался отделаться общими словами.
  – Да ты стал настоящим варваром, – сказала Фабиола с удивлением и досадой, – чем ты можешь оправдать свой ужасный поступок?
  – Я состарился, дитя мое, и сделался умнее. Я пришел к убеждению, что Юпитер и супруга его Юнона никогда не су­ществовали, а если и существовали, то были такие же боги, как мы с тобой, – ну, я и счел за лучшее отделаться от изобра­жения этих богов.
  – Да я сама не верю ни в Юпитера, ни в Юнону, – сказала Фа­биола, – но сохранила бы статуи как произведения искусства.
  – Да, если б их можно было сохранить только как произве­дения искусства; но когда обязывают поклоняться им как бо­гам, приносить им жертвы, чтить их, то это дело другое.
  – Зачем в таком случае ты их не продал?
  – Чтобы другие не поклонялись им, как богам. Я бы счел это за преступление.
  – Так зачем же, – приставала Фабиола, – виллу твою назы­вают и теперь «виллой статуй»?
  – Я хочу переименовать ее и назвать «виллой пальм».
  – Премилое имя, – сказала Фабиола, не улавливая намека Хроматия, понятного только христианам.
  Мученики у первых христиан обыкновенно представлялись с пальмой в руках, и до сих пор сохранилось выражение: «он принял пальму мученичества». На вилле Хроматия жили хри­стиане, и все они молились Богу, чтоб Он дал им силу и му­жество умереть бестрепетно.
  Хроматий и Фабиола сели на скамью в уединенном месте са­да. Фабиола сказала:
  – Знаешь ли, о твоей вилле ходят странные слухи…
  – В самом деле? Какие же? – спросил Хроматий.
  – Говорят, что у тебя проживает множество никому неиз­вестных людей, что ты никого не принимаешь, что ты ведешь жизнь философа, что твой дом представляет собой нечто вро­де платоновской республики.
  – Ну что ж! Это весьма лестно для меня, – сказал Хроматий.
  – О, это еще не все. Говорят, что вы все отказываетесь от пищи и удовольствий, что вы даже морите себя голодом.
  – В самом деле? Так в публике интересуются мной… Стран­но! Пока на моей вилле давались обеды, пиры и ужины, пока сюда съезжались щеголи, пока целые ночи напролет музыка, болтовня, песни не давали спать соседям, обо мне никто ничего не говорил. Теперь, когда я живу тихо, спокойно, уединенно, в небольшом кругу людей, мне близких, но тихих и скромных, мною стали интересоваться! Странное дело.
  – Однако какой же образ жизни вы ведете? – спросила Фа­биола.
  – Мы проводим время, стараясь развить в себе лучшие качества человека. Мы встаем так рано, что я не хочу назвать тебе часа, чтобы не испугать тебя, и исполняем наши рели­гиозные обряды. После этого все мы принимаемся за занятия: кто читает, кто пишет, кто работает в саду и в доме. В наз­наченные часы мы собираемся опять и читаем вслух книги, ко­торые просвещают ум и смягчают сердце, или слушаем поуче­ния тех, которые взяли на себя труд руководить нами. Мы едим только плоды, рыбу и овощи – и отказались от мяса, но я тебя уверяю, что не сделались от того угрюмее, напротив!
  – Я думала, что Пифагорова система вышла из моды. Впрочем, нет худа без добра, и, живя так скромно, вы скопите себе большие капиталы.
  – Не думаю; мы решили, что в продолжение зимы должны снабдить бедных одеждой и пищей, так, чтобы во всей округе не осталось ни одного человека, который бы терпел холод и голод. Все наши капиталы пойдут на это.
  – Признаюсь, это так великодушно с вашей стороны! –ска­зала Фабиола, – но уж вы не удивляйтесь, если вас поднимут на смех или осыплют бранью. О вас будут говорить… да скажут, что…. что…
  – Что скажут? Говори! – спросил Хроматий.
  – Не сердись, пожалуйста, я не хочу оскорблять тебя, а только предостеречь. Я знаю, что про вас говорят уже, что вы… христиане! Могу тебя уверить, что я с негодованием отвергла это обвинение и горячо заступилась за вас.
  Хроматий улыбнулся.
  – Зачем же негодовать, дитя мое?
  – Потому что знаю тебя, знаю Тибурция^ Зою и Никостра-та, приехавших к тебе, и уверена, что вы не можете принадле­жать к людям, которые… которых… ну, которые совершают преступления и так злы, жестоки и низки.
  – А ты читала хотя бы одну христианскую книгу? – спросил Хроматий. – Знакома хотя бы с одним христианином? Знаешь, чему учит христиан, так всеми презираемых и преследуемых, их религия?
  – Конечно, не знаю, дай знать не хочу! – воскликнула Фабио-ла с запальчивостью, точно она боялась узнать что-нибудь та­кое, против чего не могла бы устоять и сама. – Я не желаю знать, чему верят рабыни, привезенные с Востока. К тому же все знают, что христиане люди дурные. Их потому все и прези­рают.
  – Да кто «все»?-спросил Хроматий.
  – Все, решительно все, – ответила, горячась, Фабиола.
  – Все, решительно все, – повторил Хроматий, – все те, кото­рые не знают, не видали в глаза но одного христианина, не читали ни одной книги, но зато слышали рассказы людей, рас­пускающих о них ложные слухи из своих соображений. Стран­ное стадо – род людской! – прибавил старик печально. – Мало в нем людей мыслящих, способных понять что-то, еще меньше таких, которые, поняв, растолковали бы другим. А эти другие или равнодушны ко всему, или невежды, и потому, чем слухи нелепее, тем желаннее для них. Они всегда готовы поверить скорее клевете, чем истине. Злые люди вопят, стадо людское воплт за ними; и вот – голос большинства! Еще хотят, чтоб уважали этот голос! Нет! Человек честный и разумный не ста­нет вопить с невежественной массой, не побежит за толпой!
  Но как мало таких! Да и в числе их столько слабых, легкомы­сленных, которые знают, где истина, но не осмеливаются ска­зать ее, боясь тех же воплей невежественного большинства!
  Фабиола слушала молча. В словах старика звучала печаль. Он замолчал и задумался.
  – Прости меня, что я разволновала тебя, и поговорим о дру­гом. Я, между прочим, приехала к тебе по делу: я желала бы знать, не едет ли кто-нибудь в Рим? Я хочу написать отцу. Мне бы очень хотелось повидать его до отъезда в Азию.
  – Ты приехала очень кстати, – сказал Хроматий. – Сегодня едет в Рим один молодой человек. Зайди в мою библиотеку и напиши письмо. Оно будет доставлено немедленно.
  Они вошли в дом и прошли в большую залу, где были ящики с рукописями. Посредине залы стоял большой стол; за ним си­дел молодой человек и переписывал какую-то рукопись. Уви­дев незнакомую женщину, он встал.
  – Торкват, – сказал ему Хроматий, – эта госпожа желает по­слать письмо своему отцу в Рим.
  – Очень рад, что могу исполнить поручение благородной Фабиолы и явиться к ее отцу, благородному Фабию, – сказал Торкват.
  – Как! Ты знаешь Фабиолу и ее отца? – воскликнул Хрома­тий с удивлением.
  – Я имел честь служить в Азии под начальством благород­ного Фабия, – ответил Торкват. – Плохое состояние здоровья заставило меня оставить должность.
  На столе лежали листы пергамента; старик взял один из них, чернильницу и перо из тростника, и положил все перед Фабио-лой. Она написала наскоро несколько строк, потом сложила листок, перевязала его шелковой нитью и запечатала печа­тью, которую носила в шитом золотом и шелками кошельке. Желая когда-нибудь вознаградить молодого человека за услу­гу, которую он ей оказывал, она взяла другой листок перга­мента и, спросив у него имя и адрес, записала их и спрятала за­писку за пояс в складках туники. Позавтракав, она стала про­щаться с хозяином и заметила, что старик отечески нежно глядел на нее, хотя к этой нежности примешивалось чувство грусти. По крайней мере, так показалось Фабиоле. Когда она уезжала, Хроматий сказал ей вслед:
  – Прощай, дитя мое! Будь благословенна, вступая на тот путь, которого еще не знаешь.
  Фабиола была тронута и задумалась. Слова эти показались ей загадочными. Голос Торквата, остановившего ее колесни­цу, когда она выехала из ворот виллы, вывел ее из задумчивос­ти.
  – Извини, что я решаюсь остановить тебя. Угодно ли тебе, чтобы письмо твое было доставлено как можно скорее? –спросил Торкват.
  – Да, да, конечно, – ответила Фабиола.
  – В таком случае мне трудно будет исполнить твое желание; я иду пешком.
  Фабиола предложила ему денег на наем лошадей. Торкват принял их без малейшей церемонии и замешательства.
  Сумма, которую Фабиола вручила Торквату, была доста­точна не только для того, чтобы доехать до Рима, но и чтобы вознаградить его за труды. Она отдала ему весь кошелек, на­битый золотом. Торкват взял его с такою радостью, что Фа­биола решила, что он недостоин дружбы такого человека, как Хроматий. «Если все его друзья таковы, –размышляла Фабио­ла, – то они обирают доброго старика и обманывают его, при­кидываясь добродетельными». Она вынула спрятанную запис­ку и, развернув ее, увидела на обороте несколько строк, напи­санных неизвестною ей рукой: «А Я говорю вам: любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим вас и молитесь за обижающих вас, да будете сынами Отца вашего Небесного; ибо Он повелевает солнцу Своему восходить над злыми и до­брыми и посылает дождь на праведных и неправедных».
  Удивлению Фабиолы не было границ. Она не верила своим глазам. В представлении язычников мщение считалось не только позволительным, но и законным. Были даже боги-мстители, были боги ада, и им приносили жертвы. Она любила читать философов, находила много умных и хороших мыслей в их книгах, но ничего подобного она никогда еще не читала.
  «Что же это? – думала она. – Верх величия или низость? Лю­бить врагов, делать добро ненавидящим нас! Сколько надо любви, сколько надо великодушия, чтобы делать это искрен­не! И есть ли на свете люди, способные искренне прощать ос­корбления и зло и платить за них добром? Где они? Кто они? Я спрошу у Сиры, не знает ли она их или не слыхала ли о них… А если это… Не может быть! Нет, я лучше ничего не скажу Си­ре. Она такая восторженная, а я чувствую, что мне надо успо­коится. Я чего-то боюсь и чего-то желаю. Все эти разговоры и рассказы только больше и больше расстраивают. Не нужно мне этой бумажки… – я хочу спокойствия…»
  И Фабиола бросила на дорогу бумажку, которую держала в руках.
  – Стой! Стой! – закричала она вдруг вознице, будто испу­гавшись. – Поди, подними бумажку, которую я нечаянно уро­нила.
  Он поднял и подал ей; она взяла бумажку, сложила бережно и засунула опять за пояс.
  Так билась бедная Фабиола, мучимая сомнениями и желани­ем познать истину. Сияние истины пугало ее, и она с ужасом отступала назад, но ненадолго; скоро она опять бросалась вперед, влекомая неодолимой жаждой понять, выйти, нако­нец, из той нравственной пустоты, из того иссушающего без­верия, которые мучили ее.

XII  ^ 

  На другой день утром на мула навьючивали мешки. Торкват отправлялся в Рим. Все жители виллы и сам Хроматий прово­жали его до ворот и тепло прощались с ним… Многие, зная, что он беден, отдавали ему свои деньги. Священник Поликарп отвел его в сторону и со слезами на глазах умолял его следить за собою, быть осторожным в выборе друзей, не поддаваться искушениям города, избегать шумных праздников, не надеять­ся на свои силы, не хвастать ими и просить у Бога, чтобы Он укрепил его в мужестве и любви. Хроматий мягко укорял Тор­квата за его легкомыслие, тщеславие, склонность к излише­ствам.
  – В последнее время, – сказал он, – нам казалось, что тебе было скучно с нами, что наша простая, скромная жизнь не удовлетворяла тебя.
  Торкват растрогался, стал на колени перед священником, каялся и просил его благословения. Наконец он простился со всеми, сел верхом и тихо поехал по аллее, которая вела из вил­лы на большую дорогу. Добрый священник долго, пока он не скрылся из виду, следил за ним глазами отца, провожающего любимого сына. Не долго думал Торкват о наставлениях свя­щенника, скоро настроение его изменилось. Он предался меч­там. Ему казалось, что он уже приехал в Рим. Вот знакомые улицы, полные народа, вот бани, где собирается веселое и шумное общество. Вот стол, где играют в кости. Торкват был до своего обращения страстным игроком и отказывался от своей привычки не без борьбы и сожалений. Теперь он не на­меревался играть сам, но его прельщала мысль, что он увидит то, что так долго составляло его любимое занятие и будет иметь удовольствие следить за игрой других… Нет, он не изме­нит себе – он христианин, и не будет пить вина, не сядет за рос­кошный стол, не будет играть, как язычники! Он будет по­мнить наставления отца Поликарпа.
  В Фонди, пока кормился и отдыхал мул, Торкват отправился к Кассиану, к которому у него было рекомендательное письмо от Хроматия. Кассиан жил на вилле и отказался от должности школьного учителя. Он принял Торквата по-братски и просил его разделить с ним скромный обед. Кассиан в каждом хри­стианине видел брата и потому рассказал Торквату, что он на­мерен заняться обращением в христианскую веру детей, кото­рых ему обещали поручить на время каникул; он рассказал множество подробностей о своей прошлой и настоящей жизни, о своем обращении и о своих надеждах на будущее.
  «Сколько денег можно получить, сообщив такие сведения!» – подумал Торкват, но поспешил задушить в себе эту мысль. Простившись с Кассианом, Торкват купил себе щегольское платье, взял переменных лошадей, чтобы поскорее доставить письмо Фабиолы, и пустился в Рим на быстро бежавшей лоша­ди, оставив своего мула в Фонди.
  Приехав в Рим, Торкват переоделся и явился к Фабию; он от­дал ему письмо дочери, отвечал на все его расспросы о ней и был приглашен ужинать в тот же день вечером. Выйдя от Фа-бия, Торкват подыскал себе приличную квартиру. Карманы его, благодаря христианам и Фабиоле, были туго набиты, и он мог пожить в свое удовольствие, не боясь недостатка ни в чем.
  Возвращаясь домой из бань Тита, Торкват услышал разго­вор двух мужчин, стоявших под портиком храма.
  – Это действительно так. Народ в Никомидии сжег хри­стианскую церковь. Мой отец слышал от самого императора.
  – Почему этим безумцам пришла мысль построить свой храм вблизи дворца? Разве они не понимали, что народ в конце концов обрушит свою ярость на тех, кто не разделяет веру от­цов?
  – Все они сумасшедшие! Трудно себе вообразить, до чего доходит их дерзость. Им бы скрываться и быть благодарными, что о них забывают, так нет, лишь только преследования осла­бевают, они тотчас начинают строить свои храмы. Говорят, что скоро против них примут решительные меры; я буду очень рад. На этом деле, между прочим, можно порядочно подзара­ботать.
  – Ладно, давай договоримся: если нам вдвоем удастся изло­вить богатого христианина, то мы делим его состояние; если же это сделает один из нас, без помощи другого, то он все заби­рает себе.
  – Согласен.
  В этот время к ним подошел Фабий и приветливо поздоро­вался.
  – Как поживаешь, Фульвий? – спросил он. – Я давно не ви­дал тебя; нынче вечером у меня собираются ужинать знако­мые, не хотите ли и вы оба прийти ко мне?
  – Извини меня, – сказал Фульвий, – я приглашен в другое ме­сто. – Ерунда, – возразил Фабий – город опустел, – все разъеха­лись; кто тебя мог пригласить? Разве мой дом тебе неприятен? Я не видал тебя с тех самых пор, как ты обедал у меня вместе с
  Себастьяном. Не поссорились ли вы? Или не подверглись ли каким чарам? Говоря попросту, я думаю, что ты не прочь жениться на моей молоденькой родственнице Агнии? Фульвий взглянул на него с удивлением.
  – А может быть и так, – сказал он, – но я вижу, что дочь твоя меня не выносит.
  – Да нет, моя Фабиола – философ, и это все ее не интересу­ет. Я был бы очень рад, если бы она отложила в сторону свои книжки и серьезно подумала о том, что пора пристроиться и са­мой. Это было бы лучше, чем мешать другим. Впрочем, мне кажется, что Агния благосклонна к тебе.
  – Почему ты так думаешь? – живо спросил Фульвий.
  – Ты хорош собой, богат; она сказала что-то вскользь, и я подумал, не намекает ли уж она на тебя. Ну, полно церемо­ниться. Приходи ужинать, мы поговорим об этом, и, быть может, тебе удастся понравиться Агнии. Фабиола уехала со всеми своими служанками на дачу, и потому ее комнаты запер­ты. Чтобы войти на мою половину, отвори боковую дверь до­ма. Я буду ждать тебя и Корвина.
  Фабий был, по своему легкомыслию, неразборчив в выборе гостей, ему казалось, что все равно, кто у него собирается ужинать, лишь бы были веселые гости, вкусные блюда и от­борные вина. Он не любил садиться за стол один и каждый вечер собирал гостей к ужину.
  Мы не станем описывать пира, который он дал в этот вечер; скажем только, что вина подавались в таком изобилии, что скоро почти все гости опьянели. Один Фульвий ничего не пил и внимательно прислушивался к разговору, который перешел на последние события в Никомидии. После разрушения хри­стианского храма начались поджоги в городе. В них обвиняли христиан, и Диоклетиан воспользовался народною ненавис­тью, чтобы начать гонения. Можно было предположить, что и в Риме Максимиан последует его примеру. Все гости Фабия наперебой осыпали христиан ругательствами и насмешками. Даже самые добрые из них считали, что христиане не заслу­живают пощады. Одни говорили, что все христиане лгуны и негодяи; другие – что они заклятые враги Римской империи; но все – что их учение порочно и гнусно, что почти все они люди неблагонадежные. Один Фульвий молчал и только оглядывал гостей подозрительно, стараясь уловить на их лицах признаки волнения или досады.
  Торкват молчал, но попеременно то краснел, то бледнел. Он выпил чересчур много; вино вскружило ему голову. Он сжи­мал кулаки, стискивал губы и ярости запивал свой гнев вином.
  – Христиане ненавидят нас и охотно перерезали бы всех, если бы могли, – сказал один из гостей.
  – Конечно перерезали бы! Кто поджег Рим при Нероне? Они! Кто в Азии сжег дворец? Они!
  Торкват привстал на своем ложе, протянул руку, будто желая что-то сказать, но опомнился и не сказал ни слова.
  – Они делают и хуже. Они убивают детей и пьют их кровь, –сказал Фульвий, не глядя на Торквата.
  Торкват, возбужденный вином, ударил вдруг кулаком по столу у закричал диким голосом:
  – Это ложь, самая презренная ложь!
  – А ты откуда знаешь? – спросил у него Фульвий спокойно.
  – Потому что я сам христианин, – закричал Торкват, – и го­тов умереть за мою веру!
  Все как будто окаменели на месте; наступило молчание. Фа­бий, стыдясь, что за его столом сидит христианин, потупил гла­за. Какой-то молодой человек глядел на Торквата, разинув рот и выпучив глаза; Корвин злобно радовался, Фульвий же глядел на Торквата змеиными глазами, с сознанием, что эта добыча не уйдет от него, и заранее упивался мучениями своей жертвы. Он со свойственной ему хитростью изучил Торквата и знал, что, захватив его, захватывает разом многих других. Он знал, что человек, не умеющий владеть собою, не выдержит, и в ми­нуту волнения под влиянием винных паров непременно откро­ет все, что знает, выдаст всех, кто ему известен. Он знал, что преданный своей вере христианин не унизил бы себя до пьян­ства и не стал бы в пьяном виде признаваться в своей вере. Он видел христиан на Востоке, видел, как твердо, как решительно признавались они в своей вере, но делали это иначе. Молитва укрепляла их силы, восторг слышался в их речах, надежда на Бога воодушевляла их. Не за пирами признавались они, а в су­де или тогда, когда от них требовали поклонения идолам. Признавались они, сознавая опасность и жертвуя жизнью. Это были люди твердые, а не хвастливые и пустые, как Торкват.
  Гости встали из-за стола и поспешно стали расходиться, ибо каждый боялся за себя в случае доноса. Скоро Торкват остался один.
  Фульвий шепнул несколько слов Фабию и Корвину, подо­шел к Торквату и сказал с притворным и вкрадчивым сожале­нием.
  – Я боюсь, что мои неуместные слова заставили тебя приз­наться в очень опасном для тебя деле.
  – Я ничего не боюсь, – ответил Торкват хвастливо, – и готов умереть за веру.
  – Ш – ш… замолчи, пожалуйста; невольники могут подслу­шать тебя. Пойдем лучше в соседнюю комнату, поговорим там спокойно.
  Говоря это, он повел его в соседнюю пышно убранную залу, где уже по приказанию Фабия стояли чаши с фалернским ви­ном. Корвин вошел вместе с ними. На великолепно отделан­ном резном столе лежали кости. Фульвий подал Торквату пол­ную чащу вина, которую тот выпил, не переводя духа, а затем другую и третью. Между тем Фульвий играл, будто шутя, кос­тями, бросал их, считал, собирал и опять бросал.
  – Экое счастье! – говорил он – что ни удар, то проигрыш! Хорошо, что я ни с кем не играю, а то бы проигрался в пух. Хочешь попробовать, Торкват?
  Мы упоминали, что Торкват был страстный игрок. Он уже однажды попал в тюрьму, проиграв то, чего у него не было. Себастьян выручил его оттуда, и тогда-то обратил его в хри­стианскую веру. Торкват, совершенно пьяный, почти уже не помнил, что говорил за минуту перед тем. Глаза его блестели, руки и губы дрожали. Он схватил кости и принялся играть с ли­хорадочным волнением. Первые ставки он выиграл, а потом стал проигрывать, потом опять выиграл, и все более и более горячился. Фульвий подливал ему вина; Торкват стал болтать без умолку.
  – Корвин… Корвин… – твердил он, глядя на Корвина и при­поминая что-то, – что это за имя? Кассиан называл его.
  – Какой Кассиан? – спросил Фульвий.
  – Да, да, жестокий и злобный Корвин – это ты, что ли? Ты еще поссорился с Панкратием?
  Корвин хотел было вступиться за себя и начать драку, но Фульвий остановил его выразительным жестом и сказал Тор­квату:
  – Этот Кассиан, кажется, школьный учитель? Где он теперь живет?
  – Он живет… да нет, нет! … это значило бы предать его. Пусть меня пытают, мучат, убьют, но я не изменю никому и никого не предам…
  Между тем кости метались, и горячка все больше и больше охватывала Торквата. Оба игравшие замолчали и устремили все свое внимание на ход игры. Сперва они выигрывали и прои­грывали поочередно; но Фульвий был хладнокровнее, умел владеть собой и не пил вина, и счастье, казалось, склонялось на его сторону. Когда Торкват заметил, что он проигрывает, то начал запивать проигрыш вином и вскоре совершенно по­терял голову. Он кидал на стол кости дрожащими руками, по­том глядел на них так, что казалось, ничего не видел, и, ко­нечно, не был в состоянии подсчитать свой проигрыш. За него считали Фульвий и Корвин. Все больше и больше терявший го­лову Торкват бросил, наконец, на стол наполненный деньгами кошелек, данный ему Фабиолой. Фульвий взял его, высыпал оттуда деньги и выложил на стол такую же сумму. Оба приго­товились к решительному удару. Кости были брошены и пока­тились по столу с зловещим, как показалось Торквату, шумом; Фульвий собрал их, кинул и затем холодно и спокойно подви­нул к себе все деньги, поставленные Торкватом. Торкват опу­стил голову на скрещенные в порыве отчаяния руки. По знаку Фульвия Корвин вышел из залы. Торкват все лежал на столе; он хватал себя за голову, то рвал на себе волосы, то бормотал несвязные слова, топая ногами, скрежетал зубами, стонал, словом, предавался бессильной злобе. Вдруг он услышал, что ему говорит кто-то шепотом:

  – Если ты христианин, то для тебя нет надежды на спасение. Ты опозорил своим поведением свою религию и изменил ей. Ты рассказал многое и предал многих; ведь ты был пьян и не помнишь, что говорил! Ты сказал слишком много.
  – Это неправда, это ложь! Они простят мне…
  – Едва ли! Что осталось у тебя? Денег нет, положения нет; римляне тебя презирают, христиане выгонят. Куда ты пой­дешь? Будешь нищенствовать! Если же на тебя донесет кто-нибудь из слышавших твои признания, то тебя замучают, а христиане все-таки не простят тебе твоей измены.
  Торкват поднялся со стола, встал и закричал, как бешеный:
  – А тебе что за дело? Оставь меня!
  – Мое дело, – ответил Фульвий. – Я выиграл твои деньги и знаю твою тайну. Жизнь твоя в моих руках. Мне стоит только позволить этому жестокому и злобному Корвину, как ты его называл, донести на тебя, и ты погиб. Он сын префекта, и ты будешь тотчас же схвачен и осужден. Ну, а теперь взгляни-ка на себя: ты шатаешься, ты пьян; даже испуг не отрезвил тебя, готов ли ты теперь, в пьяном виде, идти на форум признаться, что ты христианин, и умереть за свою веру?
  Злая и холодная насмешка звучала в словах и голосе Фуль-вия. Сраженный Торкват упал в кресло и судорожно сжал ку­лаки.
  – Ну, выбирай. Хочешь ли воротиться к христианам, имена которых ты выдал, или идти в суд? Торкват молчал. Он был уничтожен.
  – Слушай, – продолжал Фульвий, садясь около него и меняя тон. Он начал говорить тихо, почти ласково. – Послушайся меня, и ты будешь спасен. У тебя будет хороший дом, хороший стол, независимое положение, достаточно денег, словом, ты будешь жить в изобилии, но с условием: завтра ты должен идти ко всем своим друзьям-христианам и не говорить им ни слова о случившемся. Когда же я спрошу у тебя что бы то ни было, ты обязываешься отвечать мне чистосердечно.
  – Но это значит изменить… предать… – сказал Торкват, за­икаясь. – Как хочешь, иначе ты подвергнешься позорной мучитель-
  ной смерти. Взгляни, на дворе стоит Корвин: он ждет одного моего движения, чтобы донести на тебя. Выбирай!
  – Боже мой! Это ужасно! Сжалься надо мною… не выдавай меня! Делай, что хочешь, только не выдавай меня!
  Фульвий вышел, не без труда уговорил пылавшего злобой и тоже полупьяного Корвина не доносить на Торквата и обещал ему взамен узнать, где живет ненавидимый Корвином Кассиан, и выдать его Корвину. Только это обещание могло заставить Корвина молчать и не торопиться с доносом. Отделавшись от него, Фульвий возвратился к Торквату, которого он хотел про­водить до квартиры, чтоб узнать, где Торкват живет. Он уви­дел, что Торкват, бледный как смерть, ходил по комнате, пы­таясь унять свое волнение. Хмель вылетел у него из головы. Торкват вполне сознавал свое страшное положение: стыд, гнев, презрение к себе, бессильная злоба на Фульвия, раская­ние, страх и ужас мучительной смерти овладели им. Он был не в состоянии держаться на ногах; теперь они снова отказыва­лись служить ему, но уже от чувств, обуревавших его. Торкват упал на кушетку и зарыдал, как ребенок. Фульвий положил ему руку на плечо и спокойно сказал:
  – Полно! Пойдем, я провожу тебя домой.
  Торкват встал и машинально побрел за своим палачом.

XIII  ^ 

  Полукругом опоясывая Рим, простираются на огромном расстоянии подземные ходы, галереи и пещеры, известные под названием катакомб.
  По мнению некоторых историков, вокруг Рима в первое время его существования были вырыты большие ямы, кото­рые вскоре, по мере того, как город застраивался, превра­щались в большие рвы; из них добывали глину и землю, упо­треблявшуюся вместо цемента при постройке зданий. Посте­пенно под землей образовались пещеры с переходами. В этих заброшенных пещерах первые христиане стали устраивать за­хоронения. Рядом со своими подземными кладбищами они строили нечто вроде часовни или маленькой церкви для от– правления церковной службы. Христиане, осуществлявшие захоронения, рывшие могилы и ставившие памятники с над­писями, принадлежали к обществу служителей церкви. Мно­гие из них были знакомы с архитектурой и умели владеть рез­цом и кистью. Часть их произведений уцелела до сих пор. На многих могильных камнях были найдены портреты самих ра­ботников, высеченные на камне.
  Один из таких портретов найден на кладбище св. Калликста. Он изображает могильщика в полный рост, на правом плече и колене видно изображение креста. Могильщик одет в длинное, до колен, платье и обут в сандалии. Через левое плечо переки­нут кусок ткани. В правой руке он держит заступ, в левой – зажженный фонарь, висящий на небольшой цепочке. У ног его лежат инструменты. Над головой высечена следующая надпись: «Диоген, могильщик, в мире положен в восьмой день октябрьских календ». Хотя в Риме существовал обычай не упо­минать на могильных камнях о простых ремесленниках, хри­стиане, считая себя братьями и всякое честное ремесло почет­ным, отказались от такой традиции.
  Многие знаменитые путешественники и писатели пытались описывать катакомбы, но ни одно из этих описаний не дает о них полного представления. Для одного катакомбы – это не бо­лее чем темные, сырые коридоры, по которым приходится ид­ти со свечами, десятки раз пересекающиеся другими коридора­ми. Иногда в месте таких пересечений создавались «комнаты» – небольшие прямоугольные или круглые помещения. В кори­дорах было легко запутаться, так как все они очень похожи. В стенах их христиане закапывали покойников, в комнатах устраивали алтари, служили обедни, панихиды и другие служ­бы. Позднее, когда начались гонения, христиане спасались в катакомбах от жестоких преследований и хоронили там мучеников, убитых или растерзанных в цирках по повелению римских императоров.
  Человек верующий видит и испытывает в катакомбах нечто другое. Эти темные коридоры, эти узкие комнаты рассказы­вают ему великую и чудную повесть о людях, которые любили и верили, которые умирали за свою любовь и веру, которые жертвовали всем – семьей, состоянием, жизнью во имя веры и умирали, благословляя Бога, молясь за врагов. Этой горстке людей, скрывавшихся в катакомбах, предназначено было про­извести в мире великий переворот. Сила первых христиан за­ключалась в их крепкой вере и пламенной любви, а любовь и вера делают невозможное.
  В подземных коридорах впоследствии было открыто много могил мучеников, которых чтит христианская церковь; неко­торые могилы были снабжены замечательными надписями, трогательными в своей простоте и чувствах.
  Однажды по дороге Аврелия стража вела на казнь Артемия, его жену и их дочь, юную Пелагею. Вдруг на дороге показа­лась толпа христиан, во главе которой шел священник Мар-келл. Стражники испугались и бросились бежать. Молодые христиане остановили солдат и стали беседовать с ними. В это время священник увел приговоренных к смерти в подземную часовню, отслужил обедню и причастил их. Затем он подошел к солдатам и сказал: «Мы могли бы убить вас, но не хотим причинять вам ни малейшего зла. Мы могли бы освободить на­ших братьев, осужденных на смерть, но не сделаем этого! Ис­полняйте, если смеете, гнусный приговор императора». Солда­ты смутились, но не решились ослушаться приказания импера­тора и поспешили убить несчастных христиан, тела которых были захоронены в катакомбах. Часто около могил находили орудия пыток и сосуды со следами крови. Их хранят теперь, как святыню.
  Среди надписей особенно выделяются следующие:
  «В пятый день до ноябрьских календ здесь был положен в мире Горгоний, друг всем и никому не враг».
  «Здесь Гордиан из Галлии, зарезанный за веру со всем своим семейством, почивает в мире».
  «Теофила, служанка, поставила памятник».
  Таким образом, из всего семейства осталась в живых одна служанка, которая хоронила своих господ и поставила над их телами камень с надписью, уцелевшей до нашего времени и свидетельствующей о любви ее к господам и об их мучениче­ской смерти.
  А вот еще надпись, замечательная своей простотой и глубо­ким чувством:
  «Клавдию, достойному, ревностному и меня любившему».
  Слова «меня любившему» особенно трогательны. Какая простота, какое детски нежное слово, сказанное от полноты сердца!… Часто христиане с опасностью для жизни уносили те­ла мучеников. Обычно они делали это ночью и вывозили их в крытых телегах из ворот Рима. В годовщину кончины христиа­не собирались и служили панихиды по мученикам или умер­шим родственникам. Все это делалось тайно. В тайне хранили имена священников и служителей, в тайне хранили планы ка­такомб, протяженность коридоров, расположение входов и выходов.
  Две основные линии катакомб опоясывают половину Рима, начинаясь у Ватикана и кончаясь у дороги Аппия. Семьдесят четыре тысячи мучеников похоронены в них. Случалось, что во время гонений убежища христиан обнаруживались, и тогда гибель их становилась неизбежна. Так, император Нумериан, узнав, что множество мужчин, женщин и детей скрываются в катакомбах у дороги Саллара, велел завалить камнями и засы­пать песком вход в эти подземелья, – и все христиане, нахо­дившиеся там, погибли. Иногда римские солдаты, отыскав вход, проникали в катакомбы и убивали всех, кто там скры­вался. Оттуда же шли на смерть мученики, часто добровольно отдававшиеся в руки своих гонителей.
  Завершим наш краткий экскурс в историю отрывком из дне­вника одной молодой путешественницы. Она, как и все, кто посещает Рим, побывала в катакомбах. Вот что она пишет:
  «Я видела катакомбы; впечатление, которое они произвели на меня, так живо и глубоко, что не может сравниться ни с ка­ким другим ощущением, испытанным мною прежде при осмо­тре памятников, храмов и развалин древнего и нового Рима. Неясно представляла я себе, какое чувство буду испытывать, посещая эти места, и, признаюсь, не слишком много об этом думала. Войдя в темные пещеры, я внезапно почувствовала, что сердце мое преисполнилось благоговения столь глубокого, что я не могла вымолвить ни единого слова. Я была растрогана и стояла около алтаря, на котором совершалась обедня во время гонения. Я смотрела на этот же самый камень, на кото­рый смотрели прежде меня люди, умевшие молиться так, как мы уже не умеем. Я бы хотела остаться на этом месте и пасть на колени, но принуждена была следовать за шедшими впере­ди. Войдя в узкие извивы коридора, я почувствовала еще более сильное волнение, взирая на ряды могил, которые напомнили мне, что выстрадали здесь люди, ожидавшие минуты, когда их похоронят рядом с этими замученными их братьями. Я вообра­жала себе скорбь, мучения, тоску тех, которые ожидали ежеминутно смерти, свидетельствуя тем, что они христиане и что их поддерживали вера, надежда и любовь посреди ужасов жизни. Я стыдилась, что не сумела позавидовать тем, которые жили в этих мрачных подземельях, на себя самое обратились мои мысли, и я смутилась. И я христианка, как те, которые, молодые и слабые, как я, просили у Бога только милости уме­реть во имя Его! Мы вышли из катакомб по той же самой лест­нице, по которой ходили христиане первых веков, когда шли на смерть. Я хотела поцеловать эти ступени, выплакать все мое сердце. Я думала т молодых девушках, которые шли на мученическую смерть по этим самым ступеням, и умилялась при мысли, что они видят мое сердце и слышат мою молитву. Я чувствовала себя недостойной поставить ногу туда, куда ста­вили они свои ноги и, однако, шла с чувством неизъяснимой сладости по тем же самым ступеням, по которым шли они, пол­ные спокойствия и счастья, на верную смерть. Тысячи мыслей и чувств волновали меня, и я испытывала восторг, до тех пор мне незнакомый, благодарила Бога за испытываемые мною чувства и просила Его подать мне волю и силу любить Его все дни моей жизни».
  В конце октября Панкратий шел по узким и извилистым ули­цам квартала, называемого Субурра. Он плохо знал эти улицы и с трудом нашел нужный ему дом. На его стук вышел Диоген, имя которого мы уже не раз упоминали в нашем повествова­нии. Это был высокий мужчина, с седыми длинными волоса­ми, кольцами завивавшимися вокруг широкой и большой голо­вы. Выражение его лица было спокойно и печально. Он жил со своими двумя молодыми сыновьями; старший, Май, зани­мался вырезанием надгробных надписей на камне и мраморе; Север – чертил углем рисунок, изображавший Иону в чреве ки­та и воскрешение Лазаря. Диоген был начальником большой общины могильщиков. После первых приветствий Панкра­тий, взглянув на надпись, довольно топорно и не без ошибок выбитую на камне, спросил:

  – Ты всегда сочиняешь надписи сам? – Нет, я их пишу только для бедных, которые не в состоянии заплатить более искусному, чем я, граверу. Этот камень сде­лан для могилы бедной женщины, торговавшей на улице Виз Нова. Когда я вырезал надпись, мне пришло в голову, что по­жалуй, лет через тысячу христиане прочтут ее с уважением,что она сохранится, между тем как памятники, поставленные над гробницами цезарей, преследовавших христиан, будут разру­шены дотла. Я вырезаю плохо – не правда ли? –
  – Не беда! А это что за доска?
  – Дорогая плита, которую благородная Агния заказала для могилы ребенка, оплакиваемого нежными родителями.
  Панкратий прочел: «Денису, невинному младенцу: он почивает здесь между святыми. Вспомните и молитесь об авто­ре и гравере».
  Прочтя надпись, Панкратий взглянул на Диогена и увидел, что лицо его было еще более задумчиво и печально, чем обык­новенно.
  – О чем ты думаешь? – спросил Панкратий.
  – Я думаю, что взять умершее и невинное дитя и похоронить его, обернув в надушенные ткани, – дело нехитрое. Конечно, родители оплакивают ребенка, так ведь он перешел из мира печалей в лучший мир. Но ужасно собирать окровавленные останки мученика и вместо надушенных тканей засыпать их известью.
  – Разве это случается часто?
  – Теперь нет, но я стар и немало повидал на своем веку. Вот с покойным отцом моим в молодости хоронили мы замученно­го молодого человека, Фабия Реститута. Ты, верно, посещал его могилу: она построена из шести мраморных досок, и я сам вырезал над нею надпись. Рядом с Фабием похоронен отрок 14 лет, страшно изуродованный, умерший мученическою смер­тью. Да, много видел я, многих хоронил, и надеюсь, что умру сам, прежде чем доживу до новых гонений. А ведь ходит слух о новых преследованиях.
  – Поэтому-то я и пришел к тебе. Моя мать просит тебя зав­тра на рассвете прийти к нам; у нас соберутся епископы, священники, дьяконы, и тебя требуют, как главу могильщи­ков, для совещания о выборе места для новых работ на кладбищах, ввиду готовящихся преследований. Кстати, я хотел про­сить тебя показать мне могилы мучеников, находящиеся на кладбище Калликста. Я еще никогда не посещал их.
  – Завтра в полдень, если хочешь, – ответил Диоген.
  – Со мной придут двое молодых людей, Тибурций, сын бывшего префекта Хроматия, и Торкват. Север сделал невольное движение.
  – Панкратий, – сказал он, – уверен ли ты в этом Торквате?
  – Признаюсь, – ответил Панкратий, – я его знаю не так близко, как Тибурция; но Торквату так хочется узнать все, связанное с христианством, что я не мог отказать ему. Пола­гаю, что он человек честный. Почему ты сомневаешь в нем?
  – Нынче, идя на кладбище, я зашел в бани Антонина… –т сказал Север.
  – Вот как! Так и ты ходишь в модные места! – воскликнул Панкратий.
  – Нет, я ходил по делу. Кукумий и его жена – христиане. Они заказали мне для себя могильную плиту, и я ходил показы­вать им надпись. Вот она, смотри!
  И Север указал Панкратию на мраморную плиту, на кото­рой были вырезаны следующие строки: Кукумий и Виктория заживо сделали себе сей камень.
  – Прекрасно! – воскликнул Панкратий с улыбкой, посколь­ку обнаружил в надписи орфографические ошибки и приба­вил: – так что ж Торкват?
  – Войдя под портик бань, я удивился, увидев Торквата, раз­говаривавшего с Корвином, сыном префекта; помнишь, он притворился калекой, чтоб войти в дом Агнии, когда раздава­ли деньги бедным? Удивительно, сказал я себе, что христиа­нин пришел в бани так рано и беседует с таким человеком, как Корвин.
  – Верно, – ответил Панкратий, – но ведь он недавно обра­тился в нашу веру и не успел еще отдалиться от прежних прия­телей; будем надеяться, что во всем этом нет ничего дурного.
  Затем Панкратий распростился и ушел, обещав явиться зав­тра в назначенный час.
  На другой день, рано утром, состоялось совещание в доме матери Панкратия. Была собрана сумма, необходимая для ра­бот под землей; решено было увеличить подземные кладбища и вырыть новые помещения для христиан, которые, спасаясь от преследований, будут искать убежища в катакомбах. Каж­дому священнику назначено было место в катакомбах для со­вершения ежедневного богослужения: Диогену поручено бы­ло обеспечить безопасность христиан. Словом, епископ отдал свой приказ, как полководец отдает их накануне битвы, –толь­ко оружие, которым сражались христиане, было иного рода.
  Против них собралась гроза. Готовились орудия пытки; из пустынь Востока были привезены дикие звери; римские власти горели желанием еще раз попытаться уничтожить христиан, которые ждали нового испытания и шли на него, не имея в ру­ках ничего, кроме крестного знамения, ничего на устах, кроме молитвы и благословений, ничего в сердце, кроме любви и ве­ры. Борьба была действительно неравная, и победа должна была остаться за теми, которые шли к ней с чистым сердцем.
  В двенадцать часов Диоген с сыновьями встретил Панкра­тия, Тибурция и Торквата; выйдя из города, они пошли по Ап-пиевой дороге. Пройдя две мили, они достигли загородного до­ма и нашли в нем все, что было необходимо для спуска в ката­комбы; фонари, факелы и горючие материалы. Север пред­ложил каждому проводнику взять по одному попутчику, сам же, из каких-то соображений, выбрал Торквата.
  Обойдя многочисленные закоулки подземного Рима (как до сих пор называют катакомбы), они достигли прямого, длинно­го коридора, пересекаемого множеством других, в которых было очень легко заблудиться. Впереди шел Диоген, неся в ру­ках зажженный факел; иногда он останавливался и что-то объяснял. Наконец он повернул направо. Торкват, вниматель­но все осматривавший, обратился к нему:
  – Было бы любопытно узнать, сколько боковых коридоров мы миновали, прежде чем повернули сюда.
  – Очень много, – сухо ответил Север.
  – А примерно: десять? двадцать?
  – По крайней мере двадцать! Я никогда не считал их.
  Торкват считал, но хотел проверить себя. Он остановился.
  – Каким же образом, не считая, ты знаешь, где повернуть? – спросил он. – А это что такое?
  Торкват подошел к углублению в песчаной стене и сделал вид, что разглядывает ее, но Север не спускал с него глаз и уви­дел, что он сделал на стене отметку.
  – Вперед, вперед, – воскликнул Диоген, – иначе мы заблу­димся.
  В самом углублении ставят зажженную лампу; такие же углубления сделаны во всех галереях.
  Торкват все аккуратно запоминал, одновременно считая ко­ридоры и украдкой оставляя отметки на земле. Север не спус­кал с него глаз. Наконец, через свод они вошли в широкую прямоугольную комнату, стены которой были украшены жи­вописью.
  – Как называется это место?
  – Это одна из крипт; таких много на наших кладбищах, –сказал Диоген. – В стенах их хоронят покойников какой-ни­будь фамилии, но чаще мучеников, память которых праздну­ется ежегодно. Посмотрите на эту могилу, едва выдающуюся из стены. Над нею построен свод, а уступ могилы служит алта­рем для совершения литургии в годовщину смерти мученика. Это одна из самых древних крипт, и живопись на стенах очень старая. Ведь вы все посвященные? – спросил вдруг Диоген.
  – Мы все были крещены, – сказал Тибурций, – хотя еще не совсем посвящены во все предания и историю нашей религии.
  – Так слушайте же, – сказал Диоген, – я не ученый, но 60 лет жил в катакомбах, многое слышал от стариков, много видел сам. Живопись на сводах потолка самая древняя; она пред­ставляет виноградник с гроздьями. Это аллегория. Виноград­ник – Сын Божий, а мы, христиане, ветви Его. Орфей играет на лире…
  – Орфей, да ведь это языческий бог… – сказал Торкват с еле скрываемой иронией. Он, как все слабые люди, отступившись от своих убеждений, хотел прикрыть измену маской пренебре­жения; ему хотелось оправдать свой поступок, убеждая себя, что разумный человек не может верить в христианское учение.
  – Орфей и христианство? – повторил он презрительно.
  – Это аллегория, – кротко сказал Панкратий. – Нам не за­прещено употреблять языческие изображения для выражения нашей мысли, лишь бы эти изображения были чисты и невин­ны. В первые времена христианства часть символов была за­имствована у язычества.
  – Вот пастырь, несущий на плечах овцу, – сказал Торкват. –Я хорошо помню эту притчу, да и понять ее легко.
  – А вот три отрока в пещи огненной, – сказал Север. – Отцы наши под этими отроками разумели себя и надеялись, что пре­следования не устрашат верующих и не поколеблют их.
  – А вот опять добрый пастырь. Он несет на плечах заблуд­шую овцу; по обеим сторонам его идут две другие овцы.
  – Для чего бесконечно повторяется эта аллегория? – спро­сил Торкват.
  – Для того, – сказал Панкратий, – чтобы запечатлеть в уме и сердце христианина, что за чистосердечное раскаяние Гос­подь отпускает прегрешения.
  – Однако, – смутившись, сказал Торкват, – воображая себе, что человек, принявший христианство, совершил преступле­ния… изменил… разве Церковь может простить ему?… Разве она не изгонит его с позором?
  – Если он осознал свой грех и покается с чистым сердцем, то Церковь простит ему. Он – заблудшая овца, возвращающаяся к пастырю.
  Торкват задрожал и, казалось, готов был признаться в своем преступлении, но это длилось только мгновение. Самолюбие, стыд, страх преследований со стороны Фульвия заглушили в нем проснувшуюся на миг совесть. Он выпрямился; черты его бледного лица ожесточились, и он равнодушно сказал:
  – Это очень утешительно для тех, которые нуждаются в прощении.
  Север все заметил. Он поглядел на Торквата с грустью. Дей­ствительно, кто несчастнее – предатель или предаваемый? Па­лач или невинная жертва? Гораздо легче вынести горе, чем быть его причиной. Человек с чистою совестью страдает, но душа его спокойна; человек, делающий зло другим, носит это зло в себе самом. Оно не дает ему покоя ни днем, ни ночью; оно как червь, который точит его постоянно.
  – Мы видели все, кроме церкви, где собираются христиане, – покажи ее, – сказал Торкват Диогену.
  Диоген, ничего не подозревая, решил провести туда своих попутчиков, но Север остановил его.
  – Уже поздно, – сказал он, – нам пора домой. Церковь мож­но увидеть, когда епископ совершает литургию. Выходя, Диоген сказал:
  – Когда хочешь прийти в церковь, войди в этот коридор и поверни направо. Ты легко узнаешь коридор по изображению на стене. Посмотри, вот Божия Матерь с Христом на руках: Ему поклоняются волхвы. Их четыре, а обыкновенно пишут трех. Все смотрели на фреску, только Север не мог скрыть своей досады. Он понял, что благодаря ей, Торкват легко най­дет дорогу к церкви. Когда посетители ушли, он сообщил бра­ту о своих подозрениях и прибавил:
  – Запомни этого человека; я убежден, что благодаря ему много бед обрушится на нас.
  Оба брата опять спустились в катакомбы и аккуратно стерли все метки, оставленные Торкватом. Они догадались, что Тор­кват сосчитал число коридоров, и решили немедленно изме­нить дорогу к церкви. Для этого они заделали несколько боко­вых коридоров и прорыли другие; поперек большого прямого коридора они навалили песку, так что коридор оказался пере­крытым. Братья решили предупредить христиан об этих изме­нениях и о возникшем у них подозрении, уже превратившемся в уверенность.

XIV  ^ 

  Вернемся, однако, к Фабиоле.
  Читатели помнят, что мы расстались с Фабиолой после посе­щения ею Хроматия. Она часто перечитывала неведомые ей изречения и все больше думала о смысле, в них заключаю­щемся. Ей страшно хотелось поговорить с кем-нибудь, выска­зать кому-нибудь свои мысли и чувства. Но с кем можно было ей поговорить по душам? Гостей принимала она немало, но не была близка ни с кем. Среди ее гостей были очень умные и образованные люди, но они иначе глядели на жизнь, чем она. Одни были заняты только удовольствиям, другие – преследо­ванием своих личных целей; они осмеяли бы Фабиолу или сочли бы ее за безумную, если бы узнали, что она серьезно за­думывается над двумя-тремя фразами, случайно дошедшими до нее. При этом Фабиола понимала, что в молодые годы хочется веселиться; что матери семейства нельзя не задумы­ваться о выгодном месте для мужа и о том, как лучше при­строить сына; но она не допускала, чтобы можно было думать только об этом и всю жизнь свою ограничить столь узкой сфе­рой. Ей казалось, что, кроме интересов семьи, есть и должны быть другие интересы – интересы нравственные, высшие… Она начинала понимать, что кроме семьи, можно и необходи­мо любить друзей, отечество, славу, наконец, всех людей. Она уже знала, что нельзя поставить самое себя в центр всей все­ленной и холодно взирать на судьбу и несчастья других людей.
  Медленно перебрав всех знакомых, Фабиола не нашла ни од­ного, кто бы не был почти исключительно занят собою, и в первый раз грустно задумалась о том, что у нее самой нет на­стоящего, искреннего друга. Она могла обвинять в этом толь­ко саму себя. Друзья приобретаются любовью, а кого до сих пор любила Фабиола? Только себя! Она жила в свое удоволь­ствие и, если предпочитала Агнию другим, то больше потому, что кроткая и добрая Агния никому не противоречила и, в силу своей скромности, оставалась всегда в тени.
  А Сира? Сиру она начинала любить настоящей любовью, ибо она чувствовала, что Сира-невольница, бедная служанка, добрее, преданнее и лучше ее самой во всех отношениях. Фа­биола решила показать Сире свою находку и однажды, когда они остались вдвоем, она вытащила кусок папируса, на кото­ром были написаны смутившие ее изречения.
  – Если бы ты знала, как все это мучает меня, – призналась Фабиола. – Почему? – спросила Сира, скрывая волнение; она при пер­вом взгляде на листок увидела, что за изречения были на нем записаны. – По-моему, это так просто. ; авд
  – Совсем не просто, – возразила Фабиола, – понимаю, что можно горячо любить мужчину или женщину, которые стоят ниже нас; ведь полюбила же я тебя, хотя ты рабыня, а я патри­цианка; пожалуй, соглашусь, что можно обладать редкими до­бродетелями и простить врагу зло, которое он нам причинил… но за зло заплатить добром! Нет, это уж слишком! Но любить врагов… как хочешь, но это невозможно. Скажу больше: по-моему, это заслуживает презрения. И однако… я не могла пре­зирать тебя, напротив, я полюбила и уважаю тебя, а ты… ты за зло заплатила мне добром. Вот это-то спутало все мои мы­сли и понятия!…
  – Не будем говорить обо мне, я не стою твоих похвал; вспо­мни только великие примеры великодушия в истории. Разве ты не удивлялась Аристиду, когда он написал, по просьбе вра­га, собственное имя на раковине, осуждавшей его на изгнание? Разве ты не сочувствовала Кориолану, когда он простил свое­му отечеству черную неблагодарность? Да и мало ли примеров прощения…?
  – Да, но они герои!
  – А отчего же нам всем не стараться быть героинями и ге­роями? Едва ли не больше героизма в том, чтобы победить свои дурные страсти и наклонности, чем храбро сражаться в какой-нибудь битве. Ведь и это битва, только нравственная –борьба добра со злом. Тебе бы хотелось в порыве гнева отом­стить врагу, – победи себя, прости ему и отплати за зло добром.
  – Да что же это будет за жизнь? Всегда бороться с собою, мучить себя, смирять себя, – и для чего?
  – Для исполнения человеческого долга, для спокойствия со­вести, для исполнения божеского закона. Разве ты думаешь, что жизнь нам дана для удовольствия и наслаждения?
  – Я думала это когда-то, но теперь… теперь многое прояс­нилось для меня. К тому же я заметила, что гоняясь всю жизнь за удовольствиями и наслаждениями, я почти утратила воз­можность наслаждаться. Ничто меня не веселит – все при­елось. Я любила наряды, пиры, общество. Постепенно все это обратилось в привычку, и я скучаю. Но все-таки от этой скуки еще далеко до желания мучить саму себя.
  – Зачем же ты думаешь, что в борьбе с собою человек мучается? Надо крепко держаться известных правил, не отсту­пать от них ни за что на свете; сначала это будет трудно, а по­том легко. И ты найдешь истинное счастье во внутреннем спо­койствии.
  – Если судить по тебе, то ты, наверное, права. Я часто тебе удивляюсь. Ты зависишь от меня и моего отца, ты бедна, нахо­дишься далеко от родины и семьи, а между тем твое лицо всег­да ясно, ты всегда довольна и кажешься счастливою.
  – У каждого свое горе, но я благодарю создавшего меня Бо­га. Когда я гляжу на других, то вижу, что Он был ко мне мило­стив, что судьба моя завидна. У меня есть много причин радо­ваться. Я живу безбедно; никто не обижает меня. Посмотри, сколько вокруг меня людей гораздо несчастнее! Помнишь ли ту слепую бедную девочку, которая ходила ко мне? Она лише­на того, что всего дороже в жизни – зрения. Ни природа, ни ли­ца близких не веселят ее. Она погружена в вечную, беспро­светную ночь. Нет, я счастлива и благодарю Бога.
  – Ты благодаришь своего Бога, сравнивая себя с наинес­частнейшими созданиями. Это нечестно. Сравни себя… ну… хоть… со мною – что ж, скажешь, ты счастливее меня? – вос­кликнула Фабиола, улыбаясь.
  – Я не считаю себя счастливее всех, да и недостойна этого, наоборот, я благодарю Бога за то, что на мою долю выпало больше счастья, чем я заслуживаю. Но все же я гораздо счаст­ливее тебя.
  – Почему? – уже без улыбки спросила Фабиола, одновре­менно удивленная и раздосадованная.
  – Все очень просто. Ты богатая патрицианка, но твоя знат­ность и твое богатство не составили твоего счастья. Ты посто­янно скучаешь, и это понятно – ты одинока; никто тебя не лю­бит, и сама ты никого по-настоящему не любишь, а когда же было счастье на земле без любви?…
  Фабиола покраснела. Гордость патрицианки проснулась, и она сказала холодно и надменно:
  – Я не прошу тебя сожалеть обо мне; каждый сам себе судья.
  Я не считаю себя несчастной.
  – Положим так, – ответила Сира, – но я считаю себя действительно счастливой.
  – Кто же любит тебя так горячо? – спросила Фабиола.
  – Все, – ответила Сира.
  – Когда говорят: все, это значит – никто! – воскликнула Фабиола с торжеством.
  – В твоем обществе – конечно, но не в моем. В твоем кругу! каждый живет для себя, не заботясь о других; в моем – каждый живет для ближнего и думает о своем брате. Если один из нас беден, богатый даст ему хлеба; если один болен, за ним будут ухаживать здоровые; если он несчастен, его утешат. Все мы живем, как братья и сестры, ибо таков наш закон.
  – Все это прекрасно, – возразила Фабиола, – я должна ве­рить тебе на слово, я не знакома с людьми, о которых ты гово­ришь. Но мы ушли от предмета нашей беседы. Ты сказала: отчего бы всем нам не быть героями и героинями? Но герои и героини одарены особыми способностями. Весь мир им удивляется, и когда они совершают подвиги, то мир им руко­плещет. К тому же героические времена прошли. Теперь нет уже Тезеев и Геркулесов; теперь нет уже гидр и минотавров, да вряд ли они и существовали когда-нибудь. Ведь все это сказ­ки.
  – А по-моему, – ответила Сира, – и до сих пор мир полон чудовищ более страшных, чем гидры и минотавры. Разве не страшнее зависть, клевета, ложь, жажда мести, алчность, жестокость? Победить их, подавить в себе порочные наклон­ности и развить свойства, им противоположные, – тоже под­виг, и за него есть награда – сознание, что ты поступил так, как велит предписанный нам долг.
  – Кем? Когда?
  – Зачем я буду говорить, кем и когда, – ведь ты недоверчиво улыбаешься или сердишься, когда я рассказываю тебе, как мы живем. Ты не хочешь верить, что человеку указан путь, по ко­торому он должен идти. Строки, которые смутили и удивили тебя, но которых ты все-таки не поняла, взяты из нашего учения. Любить бедных, делать добро ненавидящим нас – это те истины, которые легли в основание нашего братства.
  Фабиола не стала продолжать разговор. Ей вдруг захотелось зажмурить глаза, как будто яркий свет ослепил ее.

XV  ^ 

  На Востоке свирепствовали Диоклетиан и Галерий. Приказ беспощадно преследовать христиан дошел до Максимиана. На этот раз с христианами решили покончить раз и навсегда, не оставив ни одного из них на всем великом пространстве Рим­ской империи. Сперва надлежало истребить их учителей, епис­копов, священников и дьяконов, затем тех христиан, без раз­личия пола и возраста, которые не откажутся от своей веры и не согласятся признать языческих богов. Максимиан решил, что гонения должны начаться одновременно во всех провин­циях, чтобы христианам некуда было бежать.
  В начале ноября Максимиан созвал совет, на котором окончательно были выработаны меры для полного истребле­ния христианства. Придворные, гражданские и военные на­чальники присутствовали на совете.
  Префект Рима привел с собою сына Корвина, которого он хотел назначить начальником отряда преследователей, состав­ленного из наиболее рьяных врагов христиан. Префекты Си­цилии, Галлии, Испании и других областей приехали для по­лучения указаний; множество философов, ученых, ораторов, среди которых был и наш старый знакомый Калыгурний, яви­лись со всех сторон Римской империи и единодушно требовали принятия самых жестоких мер против христиан. Император Максимиан приказал им присутствовать на общем совете.
  Обыкновенно резиденция императоров располагалась на Палатинском холме, но Максимиан предпочитал другой дво­рец, построенный на Целийском холме, в южной части Рима. Дворец был великолепен: Ювенал и другие писатели упоми­нают о нем с восхищением. С его широких террас был виден весь Рим, пересеченный мостами, дорогами, водопроводами, кладбищами с изящными монументами, виллами, мраморные белые стены которых поблескивали из темной зелени садов и рощ. Вдали римская долина обрамлялась с одной стороны си­ними очертаниями гор, плавные линии которых вырисовыва­лись на лазури неба, а с другой – голубой пеленой моря. И, од­нако, ни чудесная природа, ни обольстительная красота от­крывающихся просторов заставили Максимиана особенно по­любить этот дворец; он был неспособен чувствовать красоту великого и прекрасного Божьего мира. Просто дворец от­личался роскошью и удобством расположения – он находился вне города.
  Максимиан, варвар по происхождению, в молодости – про­стой солдат, слыл человеком необразованным и стал импера­тором только благодаря мощи своих легионов. Он был одарен необычайной физической силой, отчего его назвали Геркуле­сом.
  Максимиан был скуп для других, расточителен до безумия для себя, отличался крайне порочными наклонностями и жес­токостью. Он был огромного роста, плечист, рыжеволос; гла­за его беспокойно бегали; грубые черты лица были обезо­бражены выражением злобы и мрачной подозрительности. Один вид его внушал страх и отвращение. Все боялись его, кроме христиан, а христиане не боялись потому, что не боя­лись смерти.
  Итак, в Латеранском дворце, в одной из самых великолеп­ных и вместительных зал собрался совет и открылось заседа­ние. Император восседал на троне из слоновой кости, укра­шенном резьбою. Около него полукругом расположились са­новники. У дверей стояли часовые, которыми командовал Се­бастьян. Сам он прислонился к одной из колонн залы и делал вид, что не обращает никакого внимания на происходящее, хотя ни одно слово не ускользнуло от него. Максимиану не да­но было знать, что дочь его, Фауста, выйдет замуж за Констан­тина, что Константин станет христианином и что эта самая за­ла, где теперь замышляли окончательную гибель христиан, превратится в храм, откуда и до сих пор раздается Слово Божие.
  Прежде всего заговорили языческие жрецы; они уверяли, что боги разгневаны, что наводнения, землетрясения, вторжения в Римскую империю варваров, появление чумы свидетель­ствуют об их гневе. Каждый из них объявил, что всеми этими бедствиями римский народ обязан христианам, что христиане навлекли кары богов на всю империю. Оракулы, по словам жрецов, торжественно объявили, что они останутся безмолв­ны до тех пор, пока назорейское племя не будет истреблено. Дельфийский оракул сказал, что Справедливый запрещает ему говорить.
  После жрецов философы и риторы произнесли длинные и туманные речи, из которых Максимиан не понял ни одного слова. В миллионный раз, при громком одобрении присут­ствующих, христиане обвинялись в самых ужасных преступле­ниях – что они режут и едят детей, поклоняются ослиной голо­ве, отличаются самыми страшными пороками. Многие сами не верили тому, что говорили, но понимали необходимость такой лжи, чтобы натравить на христиан невежественную массу на­рода. Один из «ученых» представил свою трактовку истории христианства, спутав при этом Моисея и Аарона, выведших ев­реев из Египта; Саула с апостолом Павлом, и привел всех в ужас, когда произнес:
  – Христиане и теперь покорны своим священникам и хотят, повинуясь им, разрушить империю, уничтожить форум и под­нять руку на божественного императора!
  Выслушав речь ученого, Максимиан сделал знак – все умол­кли, и он произнес:
  – Что касается меня, то я ненавижу христиан потому, что они в самом центре моей империи, в Риме, вздумали основать иную власть и не признают меня богом. Они почитают своих епископов и повинуются им беспрекословно. Я не хочу, чтобы в моей империи повиновались кому-либо иному, кроме меня, и потому не потерплю такой вредной секты!
  Эти слова были встречены громкими криками восторга.
  – Префект! – прибавил Максимиан, – ты обещал мне найти человека, который будет преследовать христиан, забыв о всякой милости и пощаде.
  – Вот он! – ответил префект и подвел к трону Корвина, ко­торый стал на колени.
  Максимиан пристально посмотрел на него и отрывисто ска­зал:
  – Да, я думаю, что он годится для этого дела и убежден, что он блистательно исполнит возложенное на него поручение. Обратившись к Корвину, он продолжал:
  – Помни, что я требую от тебя точного исполнения моих по­ручений. Я не хочу слышать об ошибках или неудачах. Когда мне хорошо служат, я хорошо плачу; когда мне служат дурно, я опять-таки плачу очень хорошо. Ступай и помни, что спина твоя заплатит мне за мелкие промахи, а голова – за большие.
  У ликторов есть розги, есть и топоры.
  Максимиан встал и намеревался удалиться, когда взгляд его упал на Фульвия, также присутствовавшего на совете в каче­стве главного доносчика.
  – А, это ты! – воскликнул Максимиан, – подойди сюда, я хочу сказать тебе два слова.
  Фульвий спешно подошел, изобразив на лице улыбку, хотя в душе испытывал неодолимый страх. Он знал, что император не расположен к нему, но никак не мог угадать причины такой неблагосклонности. Заключалась же она в подозрениях Мак-симиана относительно того, будто Фульвий подослан вос­точным императором Диоклетианом для слежки за Максимиа-ном и сообщений, что тот делает на Западе. Из страха Макси­миан принужден был выносить шпиона, но в душе ненавидел его.
  – Перестань так сладко улыбаться и лицемерить, – сказал Максимиан Фульвию, – мне нужны не гримасы, а дело. Тебя прислали сюда как редкого сыщика, а я еще не видел твоего мастерства, хотя ты мне стоил немало денег. Теперь охота от­крывается; христиане – дичь, которую мы будем травить; по­кажи нам свое искусство. Смотри зорко, или я возьмусь за тебя и позабочусь о том, чтобы навсегда заклеить тебе глаза. Име­ния уличенных, если я вследствие особых обстоятельств не сочту нужным взять их себе, будут разделены между до­носчиками. Ступай…
  Все присутствовавшие не сомневались, что «особые обстоя­тельства» непременно найдутся.

XVI  ^ 

  Когда Фабиола возвратилась из пригорода в Рим, ее посетил Себастьян. Он счел нужным предупредить Фабиолу, что Кор-вин намеревается предложить ей руку, и для того установил контакт с ее рабыней Афрой. Фабиола презрительно улыбну­лась, зная о репутации Корвина, о котором даже ее отец, столь неразборчивый в выборе знакомых, отзывается очень неодо– брительно. Она поблагодарила Себастьяна за предостере­жение и участие.
  – Не благодари меня, – сказал Себастьян, – я считаю своим долгом предупредить каждого человека об интригах, которые затеваются против него.
  – Ты, вероятно, говоришь о друзьях, – сказала Фабиола, смеясь. – Согласись, что если бы тебе пришлось предупреж­дать каждого, то вся жизнь твоя прошла бы в оказывании услуг даром.
  – Ну и что же? – ответил Себастьян. – Неужели за исполне­ние долга или за всякий честный поступок надо получать на­грады?
  – Ты шутишь? – сказала Фабиола. – Неужели ты хочешь спасти от беды человека, который к тебе безразличен?
  – Конечно, – сказал Себастьян серьезно. – Я сделаю то же самое и для врага. Я считаю это свои долгом.
  Фабиола была изумлена и вспомнила изречение, прочитан­ное ею на клочке папируса. Себастьян высказал то, что не раз говорила ей Сира.
  – Ты посещал Восток, – спросила она у Себастьяна, – не там ли ты научился этим правилам? У меня есть рабыня с Востока; я хотела отпустить ее, но она захотела остаться у меня и обла­дает редким сердцем и добротою. Она часто говорила мне то же самое, что и ты.
  – Нет, я не был на Востоке, хотя правила эти пришли к нам оттуда. Еще ребенком, на коленях моей матери, я узнал их.
  – Признаюсь, я сама считаю эти правила замечательными, но убеждена, что их нельзя осуществить на деле. Что же ка­сается меня, то я разделяю мнение старого эпикурейского по­эта, который сказал: «жизнь человеческая – пир; я его остав­лю, когда буду сыт».
  Себастьян покачал головою.
  – Нет, по-моему не так, – сказал он, – жизнь не есть раз­влечение. Каждый человек, кем бы он ни был, родился для то­го, чтобы исполнить свой долг. Император и невольник имеют свои обязанности и должны их исполнить. После смерти начинается иная жизнь.
  – Ты воин, и я понимаю твою мысль, – сказала Фабиола. –Если ты героически погибнешь на поле битвы, то оставишь славное имя в потомстве, и оно будет жить из века в век; оно не умрет никогда.
  – Ты неправильно меня поняла. Конечно, я считаю своим долгом быть готовым к смерти, защищая отечество, если бы оно было в опасности; говоря об иной жизни, я говорил не о славе. Какая бы смерть ни постигла меня, я верю, что она пришла по воле Того, Кого я почитаю.
  – И ты покоришься без ропота? И смерть будет тебе отрад­на? – спросила Фабиола с улыбкой сомнения.
  – По крайней мере, я не боюсь смерти, ибо всегда о ней по­мню. Все мы должны рано или поздно умереть. Надо жить так, чтобы не страшиться смерти.
  – О, как слова твои похожи на слова Сиры! – воскликнула Фабиола, – но вместе с тем, как все это страшно!
  В эту минуту дверь распахнулась и показавшийся на пороге раб сообщил:
  – Благородная госпожа, гонец приехал из Байи.
  – Извини, Себастьян, – сказала Фабиола. – Пусть он войдет немедленно.
  Гонец вошел; он выглядел очень утомленным, одежда его была запыленной. Он подал Фабиоле запечатанный конверт. Фабиола взяла конверт дрожащею рукой и прерывающимся голосом спросила:
  – От отца?
  – По крайней мере, известие о нем, – уклончиво ответил го­нец.
  Фабиола разорвала пакет, взглянула на бумагу и, вскрикнув, упала на кушетку. Вбежали невольницы, Себастьян быстро удалился.
  Фабиолу постигло несчастье – отец ее умер.
  Когда Себастьян вышел из дома, он нашел гонца, рассказы­вавшего невольникам о смерти Фабия. До отправления в Азию Фабий провел, по желанию дочери, несколько дней вместе с нею на ее вилле; прощание отца с дочерью было нежным, буд­то они предчувствовали, что им более не суждено увидеться.
  Приехав в Байи, Фабий, по обыкновению, тут же бросился в разгул, пока галеру, на которой он должен был отправиться, нагружали в обратный путь. Однажды, выйдя из бани, он по­чувствовал озноб и через несколько часов внезапно умер. Фа­бий оставил единственной дочери большое состояние. Его те­ло должны были перевезти в Остию.
  В первый раз Фабиола испытывала настоящее горе; оно по­казалось ей, незнакомой со страданием, невыносимым. Пер­вые сутки казались ей бесконечными; она находилась в каком-то забытьи, машинально принимала или отталкивала подавае­мую ей помощь, не отвечала на вопросы и впала в оцепенение, всегда следующее за сильным потрясением; она не спала, а только дремала, не пила и не ела. Врач не знал, как ее вывести из апатии, и, наконец, решился на сильное средство. Он подо­шел к ней и громко сказал: «Да, Фабиола, отец твой умер!» Эти жестокие слова потрясли ее и возвратили к жизни. Не­счастная девушка, потерявшая единственного человека, кото­рого любила, вскочила, и слезы ручьями хлынули из ее глаз. С этой минуты она стала говорить об отце, вспоминала о его лас­ках, рассматривала безделушки, которые он когда-то дарил ей, плакала над ними и с нежностью их целовала. Наконец ры­дания утомили ее; она впала в забытье и потом, в первый раз после своего несчастья, тихо заснула. Евфросинья утешала, как могла, свою питомицу; Сира молчала, но молчание ее бы­ло исполнено такого сердечного участия, взоры – такой любви и заботы, что Фабиола поняла глубину сердца Сиры. Когда первое чувство горя стихло, Фабиола предалась безотрадным мыслям: «Где теперь отец мой? – думала она. – Куда он скрыл­ся? Просто ли перестал он жить и исчез навсегда? Неужели уничтожение – удел людей? А если правда то, о чем говорит Сира?» Она не могла представить себе, что отец, которого она так любила, не существует, что он безвозратно и бесследно исчез, как исчезает призрак, что от него остались только одни кости…
  Сира угадывала мысли и чувства Фабиолы, но не могла гово­рить ей о том, чего бы Фабиола не поняла и чему она еще не верила. Сира только молилась, чтобы Бог сжалился над стра– дающей Фабиолой, просветил ее ум и открыл для нее новый мир – мир любви и веры…
  Через несколько недель Фабиола, одетая в глубокий траур, бледная, похудевшая, но все еще прекрасная, посетила Агнию.

XVII  ^ 

  На другой день после ужина у Фабия Торкват, проснувшись, увидел Фульвия около своей постели. Фульвий очень холодно рассказал ему, что случилось накануне, и еще раз представил ему картину несчастий, которые неминуемо его постигнут, если только он не захочет назвать имена всех известных ему христиан.
  – При первой твоей попытке обмануть нас, – сказал Фуль­вий, – ты будешь предан в руки судей и, разумеется, пригово­рен к смерти; если же согласишься действовать вместе со мной, то сможешь стать богатым.
  Торкват не ответил ни слова; он был бледен и дрожал.
  – У тебя лихорадка, – сказал Фульвий, – пойдем прогуля­емся. Утренний воздух освежит тебя.
  Торкват повиновался. Фульвий отправился с ним на Форум, где они, якобы случайно, встретили Корвина.
  – Хорошо, что встретился с вами, – сказал Корвин. – Не хо­тите ли зайти к моему отцу? Я вам покажу его мастерскую.
  – Мастерскую? – спросил удивленный Торкват.
  – Да, мастерскую, в которой он хранит орудия своего мас­терства. Он только что привел их в порядок.
  Они вошли в широкий двор и оттуда в сарай, наполненный орудиями пыток всех родов и всех размеров. Увидя их, Торкват вздрогнул и отшатнулся.
  – Войдите, не бойтесь, – сказал старик-палач, встретивший их у входа. – Огонь еще не разведен, и никто вас не тронет, если вы – от чего да избавит вас Юпитер! – не принадлежите к гнусной христианской секте. Мы для нее подновили все ин­струменты.
  – Покажи этому молодому человеку все твои орудия и объ­ясни ему их назначение, – сказал Корвин палачу.
  Мы не будем описывать орудия пыток, имевших целью от­нимать у людей здоровье и жизнь.
  Торкват почувствовал, что ноги его подкашиваются. Холод­ный пот выступил на его лице и дрожь пробежала по всему те­лу. Он поспешил выйти из этого ада и отправился в бани Анто­нина. После роскошного завтрака его повели в игорную залу. Чтобы заглушить мучения, он принял участие в игре и про­играл. Фульвий поспешил дать ему денег взаймы, и так Тор­кват попал в еще большую зависимость от Фульвия.
  С этого дня Торкват и Фульвий виделись ежедневно. Корвин и Фульвий приказали Торквату проникнуть в катакомбы, что­бы изучить их переходы и узнать, в каком именно месте епис­коп совершает литургию. Вот почему Торкват при помощи ни­чего не подозревавшего Панкратия посетил катакомбы, сос­читал коридоры и оставил отметки. Возвратясь оттуда, он до­нес обо всем, что видел и слышал, Корвину, который принялся со слов Торквата составлять чертежи катакомб и решил, что на другой же день с утренней зарей, после обнародования де­крета о преследовании христиан, он войдет туда и захватит всех, кого обнаружит.
  Фульвий составил для себя другой план действий. Он поста­вил себе задачей лично познакомиться со всеми священниками и занимающими видное положение христианами. Зная их в ли­цо, он мог бы легко захватить их всюду, где бы с ними ни встре­тился. Для этой цели он приказал Торквату взять его с собою, когда епископ будет служить обедню. Торкват попытался бы­ло отказаться, но Фульвий настоял на своем. Через несколько дней Торкват дал знать Фульвию, что вскоре состоится по­священие священников, обедня и причащение в христианской общине. В назначенный день они отправились вместе к дому наследников римского сенатора Пуденция, где собирались хри­стиане и где епископ служил обедню.
  В то время, о котором мы рассказываем, римским еписко­пом был Маркелл. То был человек уже старый, благочести­вый и впоследствии принявший мученическую смерть за веру. Торкват знал пароль и беспрепятственно прошел в церковь вместе с Фульвием, который умело изображал из себя христианина. Христиан было немного; они собирались в зале, где был воздвигнут алтарь. Когда Торкват и Фульвий вошли в церковь, Маркелл стоял, обратясь к молящимся. В то время епископы, избегая всяких внешних отличий, чтобы не обратить на себя внимания язычников, не носили особой одежды, и только, ког­да служили обедню, одевали нечто в виде чалмы. Эта чалма, несколько измененная, известна нам теперь под названием ми­тры. В руках Маркелла был посох, точно такой же, какой до сих пор мы видим в руках наших епископов.
  Тусклая зимняя заря едва освещала залу; на алтаре горели большие, душистые свечи, золотые и серебряные лампады. Близ алтаря на возвышении было поставлено кресло; на нем сидел епископ. Из глубины зала раздались голоса: хор стройно пел молитвы. Вошли все, кто готовился к причастию. Епископ сказал краткое поучение, после которого началось рукопо­ложение священников и дьяконов. Торкват, боясь быть за­меченным, уговорил Фульвия выйти из церкви до окончания службы. Фульвий согласился, так как он увидел уже все, что хотел увидеть. В этот день приобщались многие, в том числе Агния, Сира и Цецилия.
  Фульвий не спускал глаз с Маркелла и старался удержать в своей памяти черты его лица, рост, волосы; он стремился запо­мнить даже звук его голоса и походку. «Где бы мы ни встрети­лись, – думал Фульвий, – я непременно его узнаю, и ему ни под какою одеждой не удастся ускользнуть от меня. Если я успею задержать его, то состояние мне обеспечено».

XVIII  ^ 

  По Номентайской дороге, к востоку от Рима, находится те­перь глубокий овраг, а за ним широкая долина. Посредине ее стоит храм полукруглой формы, а рядом с ним церковь св. Аг­нии, построенная на месте ее загородного дома, где она прово­дила лето и осень. Причастившись, все три молодые девушки отправились туда с намерением провести целый день в уедине­нии и спокойствии.
  Мы не будем описывать этого загородного дома, который не отличался от всех богатых вилл того времени и был окружен рощами и садами. Агния любила голубей; они знали ее и слета­лись ей на плечи. Она любила овец, которые по ее голосу сбе­гались к ней и ели из ее рук траву и хлеб. Но всех больше к Аг­нии была привязана ее верная спутница, огромная собака по кличке Молосс. Она сидела на цепи у входа на виллу и была так свирепа, что, кроме двух-трех слуг, никто не смел подойти к ней. Агния отвязывала ее сама, и собака ходила за ней смир­ная, как ягненок.
  Как только Агния в этот день возвратилась с литургии, Мо­лосс, завидя ее, растянулся на земле, замахал хвостом и терпе­ливо ждал, пока она подойдет к нему, приласкает и отвяжет. Как только она это сделала, пес облизал ее руки, запрыгал около нее и потом побрел за нею, не отставая ни на шаг; когда Агния садилась, он ложился у ее ног, поднимал к ней свою ог­ромную, мохнатую морду, глядел в глаза и ждал, когда она своей нежной детской рукой ласково проведет по его густой шерсти.
  День стоял светлый, тихий и теплый. Три подруги сидели в конце густой аллеи, сквозь которую проникали лучи заходя­щего солнца. Цецилия, всегда жизнерадостная, несмотря на свою слепоту, рассказывала что-то очень веселое, а Агния и Сира, нарвав цветов, делали из них букеты.
  Фабиола, вышедшая первый раз из дома, захотела прежде всех посетить свою родственницу и приехала к ней на виллу. Она, не предупредив о своем приезде, вошла в сад и, увидев Аг­нию в обществе Сиры и слепой нищей, удивилась; присоеди­ниться к ним ей показалось неприличным. Фабиола любила Сиру; она с удовольствием разговаривала с ней в своей спаль­не, но находила неприличным при гостях сидеть с нищей и не­вольницей. Вместо того, чтобы подойти к Агнии, она пошла вглубь сада, намереваясь возвратиться, когда Агния останется одна.
  Агния же не подозревала, что Фабиола гуляет у нее в саду, и продолжала весело разговаривать с подругами. Тем более она не подозревала, что кроме Фабиолы, на ее виллу пробрался Фульвий.
  Он не забыл Агнии и помнил, что Фабий намекнул ему ког­да-то о возможном жениховстве. Узнав, что Агния одна, без родных и слуг, поехала на свою виллу, он решился еще раз по­пытать счастья. Жениться на богатой, знатной и красивой Аг­нии – значило разом сделать себе карьеру.
  Фульвий выехал из Рима верхом и скоро добрался до виллы; там он сошел с лошади, сказал привратнику, что ему необходи­мо по весьма важному делу видеть хозяйку, и узнав, что она в саду, прошел к ней, несмотря на протесты слуги. Он увидел Агнию в конце аллеи. Молосс поднял голову и зарычал. Аг­ния, оставив цветы, подняла голову, а затем с изумлением и ис­пугом поднялась со скамьи. В нескольких шагах от себя она увидела Фульвия, подходившего к ней с почтительным, но крайне самоуверенным видом. Агнии стоило большого труда удержать Молосса, который выказывал все признаки гнева и горел желанием броситься на гостя. Однако повелительный жест Агнии удержал пса-великана: он стоял около своей го­спожи, грозно рыча, и скалил страшные зубы, как будто пред­чувствуя, что к ней подходит недобрый человек. Несмотря на приказание своей хозяйки, Молосс не хотел лечь у ее ног, а стоял, чутко навострив уши.
  – Я приехал, благородная Агния, – сказал Фульвий, – чтобы лично выразить тебе мое искреннее уважение, мою безгра­ничную преданность. Кажется, я не мог выбрать лучшего дня, – солнце греет, как летом.
  – Да, день прекрасный, – ответила смутившаяся Агния, не зная, как выпроводить иностранца, который наводил на нее страх.
  – Какой прелестный белый венок у тебя на голове! Кто тот счастливец, который поднес эти цветы? Я льстил себя надеж­дою, и еще не отказываюсь от нее, что ты иногда вспоминаешь обо мне и даже, быть может, не совсем безразлично.
  Агния молчала. Фульвий продолжал, не смущаясь:
  – Я узнал из верного, очень верного источника, от нашего общего друга, что ты благосклонна ко мне. Фабий, твой род­ственник и мой приятель, считал, что ты не отвергнешь моего предложения. Нынче я пришел просить тебя решить мою участь. Быть может, мое поведение покажется тебе слишком опрометчивым, но ты простишь меня… Я искренен и повину­юсь велениям сердца.
  – Уходи, уходи! – сказала взволнованная Агния. – Затем ты пришел сюда нарушить мое уединение? Я никогда не желала встреч с тобой, а теперь тем более. Оставь меня. Я хочу быть одна. Я у себя дома и прошу тебя удалиться…
  Притворное умиление Фульвия внезапно сменилось гневом. Его самолюбию был нанесен удар, его планы разрушились в одно мгновение. И кто же разрушил их? Девочка, ребенок!…
  – Так ты не только отказываешь мне, – вскричал Фульвий, и глаза его заблестели, – тебе понадобилось еще меня ос­корблять! Ты выгоняешь меня из своего дома; угадать причину не трудно. У меня есть тайный соперник… и я узнаю его!… Не Себастьян ли?
  – Как ты осмеливаешься, – раздался сзади гневный голос, – произносить имя честного человека с насмешкой?
  Фульвий быстро обернулся и очутился лицом к лицу с Фаби-олой. Гуляя по саду, она увидела, как Фульвий подошел к Аг­нии и, предугадывая, что случится, поспешила на помощь сво­ей молодой и кроткой родственнице. Фульвий вспыхнул, а Фа-биола, не давая ему опомниться, продолжала с негодованием:
  – Как ты смел опять забраться в этот дом? Кто тебе позво­лил? Как ты смел преследовать ее здесь, нарушив уединение, в котором она желала провести несколько дней? Какое ты име­ешь право?
  – А тебе какое дело? – запальчиво прервал ее Фульвий. –Кто тебе дал право говорить за хозяйку дома? Я не у тебя; я пришел к благородной Агнии…
  – Да, но виновата я, – сказала Фабиола гордо и с достоин­ством, – виновата я, что моя молодая и неопытная родственни­ца имела несчастье познакомиться с тобой у меня в доме, за моим столом. Поэтому я считаю своим долгом загладить мой невольный поступок, спасти ее от твоих преследований, и по­стараюсь при помощи всех наших родных и друзей избавить ее от твоих посещений. Оставь нас!
  Фабиола взяла Агнию за руку и повела ее к дому; Молосс не хотел идти за своей госпожей, но, уставившись на нежданного гостя, казалось, решился ринуться на него. Напрасно звала его Агния; ей пришлось возвратиться и взять его за длинное ухо; только тогда, продолжая рычать, Молосс пошел с нею. Фуль-вий несколько секунд постоял на одном месте, потом повер­нулся и пошел по аллее к воротам виллы. Он кипел гневом и бормотал сквозь зубы проклятия Фабиоле. Вся его ненависть обратилась теперь на нее.

XIX  ^ 

  День, назначенный для обнародования указа против хри­стиан, наступил. Корвину приказано было вывесить эдикт в обычном месте Форума, близ куриального кресла, где всегда выставлялись указы римских императоров. Он понимал всю важность такого поручения, ибо из Никомидии пришло изве­стие, что там солдат-христианин мужественно сорвал подоб­ное объявление, за что и был казнен лютой смертью. Корвин принял все меры, чтобы в Риме не могло случиться ничего по­добного, ибо тогда он мог опасаться и за собственную голову.
  Постановление было написано огромными буквами на пер­гаменте, прибитом к большой доске. Доску укрепили на стол­бе ночью, когда на Форуме не было ни одного человека. Таким образом, все пришедшие утром на Форум должны были про­честь указ и начать преследование христиан. Чтобы предупре­дить всякую попытку сорвать указ, Корвин приставил возле него часовых, выбранных из варварских когорт. Эти когорты составлялись из германцев, фракийцев, сарматов, дакийцев, огромный рост и сила которых устрашали римлян. Они почти ни слова не знали по латыни. Во времена упадка империи вар­вары повиновались Риму и служили орудием деспотизма языческих императоров. На них опирались Тиберий, Нерон и другие знаменитые римские тираны, которым любая жесто­кость казалась позволительной для удержания народа в пови­новении и страхе. Варвары были поставлены на всех углах Фо­рума с приказанием убивать всякого, кто осмелится пройти в него без пропуска. Для того, чтобы ни один христианин не мог туда пробраться, Корвин выбрал паролем слова: «Нумен импе-раторум», «божественность императоров». Он знал, что ни один христианин не решится произнести эту фразу, считая ее богохульством, ибо божественность христиане признавали за единым Богом и, почитая императоров, как установленную власть, отказывались воздавать им божеские почести.
  Около доски с эдиктом Корвин поставил часового, выделяв­шегося своим огромным ростом и страшной силой даже среди соплеменников. Он приказал ему не допускать к доске никого, ни под каким видом и попытался втолковать солдату, что тот должен убивать каждого, кто осмелится близко подойти к дос­ке. Солдат, полупьяный от пива, которое он потягивал всю ночь, согреваясь от дождя, закутался в плащ и ходил взад-вперед перед доскою; частенько он останавливался, брал фляжку и отхлебывал из нее.
  В это время старый Диоген и два его молодых сына услыша­ли легкий стук в дверь своего дома. Они быстро отворили ее, и перед ними предстал Панкратий и Квадрат, центурион Се­бастьяна.
  – Мы пришли к тебе поужинать, – сказал центурион, – пусть твои сыновья сходят в город и купят чего-нибудь съестного. Вот деньги; только пусть купят хороший ужин и хорошего ви­на.
  Один из сыновей Диогена отправился, а Панкратий и центу­рион сели рядом со стариком.
  – У нас до ужина есть еще дело, – сказал центурион, – мы сейчас уйдем и скоро вернемся. Панкратий был молчалив и задумчив.
  – Ну, что ж ты приуныл? – сказал центурион. – Не сомне­вайся, сделаем все, как нужно.
  – Я не сомневаюсь и не унываю, – сказал Панкратий, – но я не могу не признаться, что ты сильнее меня. Да, я знаю, что ты одарен такою энергией, что можешь все вытерпеть. А я… только желаю этого, но не знаю, смогу ли? Сердце мое жаждет дела, но я боюсь, что у меня не хватит мужества.
  – Если есть сильное желание, то найдется и мужество, – ска­зал центурион, – Бог даст нам силу и мужество. Ну, вот так закутайся в плащ и концом его прикрой лицо, да хорошенько! Ночь темна и сыра. Диоген, положи дров в огонь, чтобы мы могли согреться, когда вернемся, а мы вернемся очень быстро. Не запирай дверей.
  – Идите с Богом, – сказал Диоген, – что бы ни затеяли, я знаю вас, – дело это хорошее.
  Квадрат также закутался в свой военный плащ, оба вышли из дома и по темным улицам квартала Субурры быстро напра­вились к Форуму. Едва они исчезли из поля зрения Диогена, следившего за ними, как подошел Себастьян и спросил Диоге­на, не видал ли он Панкратия и Квадрата. Себастьян догады­вался об их намерениях и боялся, чтобы они не попали в беду. Диоген ответил, что они ушли, но обещали вернуться очень скоро. Действительно, через полчаса дверь быстро отвори­лась. Панкратий вбежал в комнату, а Квадрат, вошедший за ним, принялся крепко-накрепко запирать за собою двери Диогенова дома.
  – Вот он! – вскричал Панкратий, радостно показывая кусок пергамента.
  – Что это? – спросили в один голос Себастьян и Диоген.
  – Эдикт, великий эдикт! – ответил Панкратий с необычай­ным воодушевлением. – Глядите: «Наши властители, Диокле­тиан и Максимиан, непобедимые, мудрые, великие, отцы им­ператоров и цезарей» и так далее… Вот куда ему дорога!…
  И Панкратий бросил эдикт в огонь. Сыновья Диогена под­бросили хворосту; пламя вспыхнуло, и в одно мгновение огонь охватил твердые куски пергамента; сперва он побежал по ним легкими струйками и яркими вьющимися змейками; потом вспыхнул пламенем и вдруг все стихло; послышался легкий треск, клочки пергамента свернулись стружками, черные бук­вы побледнели, побелели, и наконец, совсем исчезли.
  Себастьян грустно и задумчиво смотрел, как огонь пожирал эдикт, осуждавший на мученическую смерть стольких невин­ных людей.
  Он знал очень хорошо, что если будут открыты виновники кражи указа и присутствовавшие при его сожжении, то их ждет самая ужасная, самая жестокая смерть. Он верил, что умереть за правое дело благородно и почетно, и не решился упрекнуть юношу за его смелый поступок, грозивший им всем неизбе­жной смертью.
  Между тем успокоившийся Панкратий сел ужинать с сыно­вьями Диогена. Завязался веселый разговор. Когда Панкратий встал из-за стола, Себастьян простился с Диогеном и его сы­новьями и вышел вместе с Панкратием, не позволяя ему идти мимо Форума. Они сделали большой крюк и благополучно до­шли до дома Панкратия. Себастьян облегченно вздохнул и на­правился к себе.
  На другой день рано утром Корвин отправился к Форуму. Он пришел в неописуемую ярость, негодование и испуг при виде голой доски. Словно для того, чтобы окончательно вывести его из себя, около гвоздей остались висеть еще два-три клочка. Он в бешенстве бросился на германца, но свирепое выражение лица тупоумного гиганта остановило его. Корвин, как мы уже знаем, не отличался особой храбростью. Однако, несмотря на свою трусость, он с яростью закричал солдату:
  – Негодяй! Пьяница! Тупоумный! Гляди сюда! Где эдикт?
  – Тише, тише, – флегматично ответил огромный сын севе­ра. – Разве ты его не видишь, вот он! И он указал на доску.
  – Да где же, – закричал Корвин, – покажи мне, безмозглый, где он?
  Тевтон подошел к доске и пристально на нее уставился. Ос­мотрев ее с одного бока и другого, сверху и снизу, он сказал спокойно:
  – Так ведь вот же она, доска, здесь!
  – Доска тут, болван, ну, а где же надпись, объявление, эдикт?
  – Говори толком, – сказал солдат. – Ты дал мне стеречь дос­ку – вот она; а что касается до надписи, я читать не умею и ни в какую школу не ходил. Этого дела я не знаю. Всю ночь лил дождь, видно, он ее, надпись-то, измочил и стер.
  – А ветер разнес клочки пергамента? – подхватил с гневом Корвин, – так что ли по-твоему?
  – Так,-сказал тевтон равнодушно.
  – Да разве я шучу с тобой, негодяй! Отвечай мне: кто прихо­дил сюда ночью? – Приходили двое
  – Кто двое?
  – А кто их знает! Наверное, два колдуна Глаза тевтона блеснули недобрым огнем. Он начинал поне­многу сердиться Корвин заметил это и присмирел.
  – Ну, добро, добро: скажи мне, что за люди приходили сюда и что делали?
  – Один из них ребенок – маленький, тоненький, худенький; его и от земли почти не видать. Он бродил около куриального кресла и, верно, унес то, что ты спрашиваешь, пока я занялся с другим.
  – А кто был другой? Какого рода человек? Солдат, казалось, воодушевился; он начал говорить быстрее и решительнее.
  – Другой! Да такой силы я еще не видывал!
  – Откуда ты это знаешь?
  – Сначала он подошел ко мне и заговорил ласково, привет­ливо, спросил, не холодно ли мне, не устал ли я, стоя тут целую ночь Дело уж шло к утру. Я вдруг вспомнил, что мне приказа­но бить всякого, кто подойдет. Я тотчас сказал ему, чтоб он шел прочь, а не то я проткну его копьем.
  – Хорошо! Так надо! Ну, и что же он?
  – Я отошел шага на два и потряс копьем; а он вдруг бросился на меня, вырвал у меня из рук копье, переломил его на своем колене, как ломают тростник, и закинул лезвие в одну сторо­ну, а древко – в другую. Вот смотри, лезвие воткнулось в зем­лю в нескольких шагах от меня.
  – И ты не наказал его за наглость? А где же твой меч?
  Германец, на лице которого опять была написана полней­шая невозмутимость, спокойно показал на соседнюю крышу и холодно произнес:
  – Меч он туда забросил; гляди, лежит и теперь на черепич­ной крыше, вот там! Эк, куда он хватил-то! – прибавил он не без простодушного удивления.
  Корвин взглянул и действительно увидал на крыше большой и тяжелый меч германца.
  – Да как же ты отдал его, безмозглый?
  Солдат покрутил усы с недовольным видом и произнес:
  – Отдал! я не отдал. Кто его знает, как он взял его, да и за­бросил. Тут не обошлось без нечистой силы.
  – Сила-то тут есть, да не та, тут сила твоей непроходимой глупости, – сказал Корвин с досадой, которой сдержать не мог. – Ну, а потом что?
  – А потом мальчишка, который бродил около столба, ото­шел, и молодой силач оставил меня и ушел с ним. Оба точно сгинули в потемках.
  «Кто это сделал? – думал Корвин. – Не всякий мог решиться на такую дерзкую проделку». И, обратясь к германцу, он вдруг закричал:
  – Почему же ты не поднял тревоги, не разбудил стражу, не бросился в погоню?
  – За кем это? За ними-то? Да кто их злает, кто они, может колдуны. Мы с колдунами драться не беремся. Кроме того, доска цела; мне дали стеречь доску – вот она!
  – Варвар тупоумный, – пробормотал Корвин, – ничего не втолкуешь в его пустую голову. Ну, товарищ, – продолжал он вслух, – это дело недоброе и обойдется тебе недешево; разве ты не знаешь, что совершено преступление?
  – Преступление? Как так? Надпись, что ли, преступление?
  – Не надпись, а то, что ты недосмотрел, позволил подойти к доске людям, не знавшим пароля.
  – А с чего ты это взял? Они подошли и сказали пароль.
  – Как сказали?-воскликнул Корвин.
  – Да так сказали.
  – Стало быть, они нехристиане?
  – Этого я не знаю, они подошли и громко сказали: «Номен императорум»
  – Как?
  – «Номен императорум».
  – Ах ты, несчастный! – закричал Корвин. – Да ведь пароль был не тот. Пароль «нумен императорум», то есть «божествен­ность императоров».
  – Ну, уж этого я не знаю. Я не мастер говорить по-вашему; «номен» или «нумен» – по-моему, все одно.
  Корвин задыхался от бешенства. Он упрекал себя, зачем по­ставил на часы идиота-варвара вместо умного и ловкого прето­рианца.
  – Тебе придется ответить за это перед начальством, – сказал Корвин глухо, – а ты знаешь, что оно тебе не спустит.
  – Хорошо, хорошо, только и ты и я равно подначальны и, стало быть, равно виноваты. Корвин побледнел и растерялся.
  – А коли виноват, – продолжал германец, который оказался не столь глуп, как думал Корвин, – так сам и выкручивайся. Спасай меня и себя. Ведь тебе будет хуже, чем мне. Надпись поручили тебе, а мне поручили доску. Доска ведь вот она! Це-лехонька!
  Корвин задумался.
  – Вот что, – наконец сказал он, – беги и спрячься. Никому не показывайся несколько дней, а мы скажем, что на тебя на­пала ночью толпа, что ты защищался и, вероятно, тебя убили. Сиди дома, а я уж достану тебе пива вволю.
  Солдат не стал долго раздумывать и тотчас ушел. Через не­сколько дней на берегах Тибра было найдено тело германца. Предположили, что он был убит в ночной схватке в каком-ли­бо загородском кабаке, и дело предали забвению. Как это случилось, мог бы рассказать Корвин. Покидая Форум, он вни­мательно осмотрел доску, столб, на котором она висела, и зем­лю вокруг. Он нашел только небольшой нож, который, как ему казалось, он где-то видел, и заботливо спрятал его, силясь припомнить, у кого именно он его видел.
  Когда настало утро, народ толпой повалил к Форуму. Все хо­тели собственными глазами увидеть страшный декрет, но об­наружили только голую доску. Впечатление, произведенное на толпу, было различным. Одни возмущались дерзостью хри­стиан; другие потешались над теми, кому поручено было вывесить эдикт; некоторые не могли не удивляться мужеству хри­стиан, но большинство осыпало их ругательствами и распаля­лось против них еще большей ненавистью.
  Во всех публичных местах, в банях, в садах только и говори­ли, что о пропаже эдикта. В банях Антонина, где собиралось высшее римское общество и молодежь, также велись ожив­ленные разговоры.
  – Какая дерзость, – говорили светские щеголи и важные ли­ца , – украсть декрет!…
  – Да это что! Убить бедного солдата – вот дерзость, достой­ная одних христиан! Чем виноват солдат? Он исполнял свой долг, его приставили охранять эдикт, он и охранял его.
  – Неужели убили? – восклицал женоподобный молодой па­триций, постоянно любовавшийся собою и своим нарядом.
  – Как же, убили… тело нашли… весь изранен, смотреть страшно! Какое зверство!
  – И какая низость! Сто на одного! Одни христиане способны на такую низость.
  – Они на все способны. Не будет здесь ни спокойствия, ни благоденствия, пока не истребят их всех до единого.
  – Травить их зверями!-завопил один.
  – Жечь на огне!-крикнул другой.
  – Резать, где бы ни попались! – подхватил третий.
  – И все это было не так, – важно произнес пожилой человек с надменным лицом, стоявший в стороне, – тут было не нападе­ние, а колдовство. Мне рассказывал очевидец, что к солдату подошли две женщины; он пронзил одну из них мечем, – меч прошел сквозь нее и не ранил; тогда он, испугавшись, –да и кто бы не испугался! – обернулся к другой и пустил в нее свое ко­пье. Копье прошло насквозь через ее тело и полетело дальше. Тогда эта женщина бросила в лицо солдата горсть какого-то зелья, и солдата понесла по воздуху невидимая сила. Она зане­сла его далеко на крышу одного храма, и нынче утром его на­шли там спящим на самом ее краю. Я уж не знаю, как это боги спасли его от смерти. Одно движение, и он бы упал и разбился. Добрые люди, увидев его утром, приставили лестницу, влезли на крышу и осторожно разбудили его. Солдат рассказывал все сам. Один мой приятель видел лестницу, по которой он благо­получно слез. Ну, не позор ли, что этих колдунов еще не истре­били, и что они могут проделывать такие штуки? После этого никто не может ощущать себя в безопасности, ни вы, ни я…
  – Странное дело,-шептали другие.
  – А я в это не верю, – сказал какой-то пожилой человек. –Все это сказка.
  – Как сказка! Мой приятель видел своими глазами лестницу! – возразил с досадой пожилой.
  Видеть лестницу не мудрено, и я нынче видел лестницу, но из этого не следует, что можно верить в колдовство… Но я ве­ду речь не к тому. Вот результаты, к которым пришли, благо­даря нашему равнодушию к общественным делам. Христиане воспользовались этим, забрали все в свои руки и вертят всем; все себе позволяют. Их везде много – и в армии, и в обществе, и в провинциях! Таких интриганов трудно найти. Кальпурний! Ты все хорошо знаешь, ты человек ученый: скажи, ведь ты не веришь колдовству?
  – Но мой приятель видел все своими глазами!… – восклик­нул пожилой.
  – Видел лестницу!… Знаем, знаем, – сказал, смеясь, моло­дой щеголь, и толпа расхохоталась. Пожилой передернул от досады плечами и бросил на все общество взгляд, исполнен­ный глубочайшего презрения.
  – Я думаю, – сказал Кальпурний, – что нельзя совершенно отвергать колдовства. Чтобы унести солдата по воздуху, надо только отыскать пригодную для этого траву; в известное время года и при известной погоде надо истолочь ее в ступке, приговаривая магические слова, и смешать с аэролитом, упавшим с неба камнем. Тогда человек, которому бросят в гла­за этот порошок, полетит, как аэролит. Колдуньи в Фессалии (это известно даже в простонародье) летают по воздуху. Пер­вые христиане, как я уже говорил не раз, родом из Сирии, ко­торая исстари славилась колдовством и колдунами. Неудиви­тельно, если они и здесь при помощи злых духов совершают разные злодеяния!
  – Неужели все христиане колдуны? – спросил кто-то из тол­пы.
  – Конечно колдуны, в этом и заключена их страшная сила. Посмотрите, каким почтением пользуются их жрецы, а поче­му? Все они колдуны. Заметьте, что у них установлено равен­ство между всеми: раб и патриций равны, а почему? Оба колду­ны и, следовательно, обладают одинаковой силой.
  – Какой ужас! – сказали одни.
  – Как возмутительно! – прибавили другие.
  – Какая низость! – закричали в один голос молодые щеголи.
  – Раб и патриций равны! Да это безнравственно!
  Теперь понятно, почему божественный император издал против них строгий, но справедливый эдикт, – сказал Фульвий.
  – Они достойны самых суровых наказаний, верно, Себастьян?
  – Фульвий пристально посмотрел на только что вышедшего из бани Себастьяна. Себастьян нисколько не смутился и холодно отвечал:
  – Если христиане колдуны и преступники, если они злодеи и изменники, то они достойны наказания, но и в этом случае, по-моему мнению, им надо предоставить некоторые права.
  – Какие же? – спросил Фульвий с иронией.
  – Я бы хотел, чтобы те, которые обвиняют их, доказали, во-первых, их преступления, потом я бы хотел, чтобы обвиня­ющие их не были сами ни убийцами, ни ворами, ни развратни­ками, ни пьяницами. Что касается меня, я знаю, что несчаст­ные христиане, которых так позорят, не виноваты ни в чем по­добном.
  Ропот негодования раздался в толпе. Фульвий покраснел от злости, но спокойный, светлый взор Себастьяна, его звучный голос, благородная осанка обезоружили его. Толпа, встре­тившая слова Себастьяна воплем негодования, тоже стихла Она почувствовала на себе то неотразимое влияние, которое всегда производят люди, говорящие правду.
  Произнеся эти слова, Себастьян повернулся и тихо вышел из бань. Он шагал по улицам Рима, не видя и не замечая ничего. «Долго ли нам страдать? – думал он с горечью. – Долго ли вы­носить клевету и гонения, долго ли бороться с разъяренною толпою? Долго ли слышать обвинения от тех, которые не имеют ни малейшего понятия о нашем учении и о нашей вере, да и не хотят знать, кто мы такие?» В эту минуту он вдруг оста­новился, вынул из-под одежды какой-то кусок пергамента, прочел и в этот момент вышел за ворота Рима и невольно про­шептал: «Боже мой! Опять? И долго ли еще?»
  – Добрый человек, – сказал за ним тихий и кроткий голос, –что за дело, что нас еще топчут ногами и бросают в нас грязью? Потерпим еще.
  – Спасибо, Цецилия, – сказал Себастьян, – устами твоими, как устами невинного младенца, говорит Христова мудрость. Спасибо тебе, ты поддержала падавший дух мой и пролила це­лительный бальзам на мое скорбевшее сердце. Но куда ты на– правляешься и почему ты так спокойна в этот страшный для всех нас день?
  – Я назначена проводницею в катакомбы Калликста, – ска­зала Цецилия. – Если нам суждено погибнуть, помолись за меня; пусть я первая погибну.
  Она хотела удалиться, но Себастьян остановил ее и поспеш­но начал ей что-то объяснять.

XX  ^ 

  Лечь спать после своего ночного предприятия ни Панкра-тий, ни сыновья Диогена не могли, ибо до зари они должны бы­ли вместе с другими христианами быть за литургией в домаш­ней церкви. Это собрание должно было быть последним, ибо часовни и домовые церкви решено было по приказанию епис­копа и священников запереть и впредь собираться для молитвы в катакомбах. Тем из христиан, которые жили слишком дале­ко, разрешено было в случае опасности оставаться дома.
  Тот же день был отмечен волнующей сценой. Христиане, зная, что наступила пора испытаний, прощались друг с другом. В церкви раздавались звуки поцелуев, плач и рыдания. Дей­ствительно, многим из присутствовавших не суждено было уже свидеться в этой жизни. Все плакали, все боялись один за другого, но никому не приходило в голову отступиться от своей веры; всякий просил у Господа сил перенести ожидаемые бед­ствия и страшную смерть или, что еще ужаснее, весть о смерти родных и близких.
  Между тем Корвин велел как можно скорее сделать новую копию с эдикта и опять выставить его на Форуме. Он страшно боялся, что до Максимиана дошла весть об украденном ночью эдикте, и потому решился во что бы то ни стало отличиться в тот же день, чтобы загладить свою невольную вину. Корвин отправился в бани Антонина посоветоваться с Фульвием. Это было уже не первое их совещание в банях.
  Они не замечали, что всякий раз, когда они разговаривали, Виктория, жена Кукумия, служителя при банях, почти не оставляла их; природная женская хитрость давала ей возможность убирать что-либо около них, оказывать или предлагать им какие-то услуги. Таким образом, она могла слышать мно­гое, и замыслы Корвина и Фульвия не были для нее тайною. Узнав, что Корвин намеревается окружить катакомбы и про­никнуть в них на другой день, она рассказала об этом Куку-мию, а тот предупредил христиан.
  Виктория подслушала, что Корвин решил нагрянуть в ката­комбы, не откладывая до завтрашнего дня, и что Фульвий одобрил его план. Надо было во что бы то ни стало успеть пре­дупредить христиан, которые (Кукумий знал это), считая себя в безопасности, должны были именно в эту минуту там со­браться. Корвин мог захватить их всех разом.
  Кровь стыла в жилах Кукумия при одной этой мысли. Но как предупредить? Кого послать? Кому довериться? Кукумий и жена его ни под каким предлогом не могли без позволения от­лучиться и оставить бани. Пока Кукумий раздумывал, он уви­дел вошедшего Себастьяна, но ни обычаи, ни простая осто­рожность не позволяли ему, простому служителю, говорить с патрицием и офицером императорской гвардии.
  Виктория, подавая одежду Себастьяну, приколола к изнанке его туники кусок пергамента, на котором было изложено очень безграмотно, но очень четко намерение Корвина. Се­бастьян из бань пошел в общую комнату, где, как мы уже знаем, принял участие в разговоре, защищая христиан от кле­веты.
  Выйдя из бань, он вдруг почувствовал, что к тунике у него что-то приколото. Он вытащил кусок пергамента, прочел его и быстро пошел к предместьям Рима. Встретив Цецилию, он остановил ее, отдал записку Виктории, просил идти скорее, прежде всего предупредив епископа о грозящей ему опасности. Цецилия поспешно пошла в катакомбы Калликста, в которых находились все христиане.
  В ту же самую минуту Корвин, Фульвий и Торкват, служив­ший проводником, с двумя десятками солдат приближались к катакомбам Калликста с другой стороны. Корвин вместе с Торкватом и несколькими солдатами должен был караулить вход, чтобы любой христианин, успевший спастись от солдат, попался бы непременно в руки к Фульвию при выходе из подзе­мелья.
  Теперь попытаемся начертить план той части катакомб, где собирались христиане. К церкви вели два коридора, перехо­дившие один в другой. Коридоры разделяли церковь и место моления женщин, поскольку в первые века христианства при богослужении мужчины и женщины должны были стоять от­дельно.
  Подойдя ко входу, скрытому в развалинах, Торкват без тру­да отыскал его. Нужно было спускаться под землю. По совету Торквата, солдатам приказали взять лампы; но они решитель­но отказались идти вниз без факелов. Им казалось, что свет факелов ярче и вернее осветит им дорогу, чем бледный свет лампы. Фульвий, не видя различия в том или другом осве­щении, уступил им. Солдаты зажгли большие смолистые фа­келы.
  – Не люблю я таких поисков, – ворчал один старый солдат, – я поседел в сражениях, но бился всегда против врагов, тоже вооруженных. А это что такое? Лезть под землю, а там впо­тьмах они задушат тебя, как крота.
  Эти слова подействовали на других солдат.
  – Кто знает, сколько их там, – ответил один из них, – их, быть может, сотни, а нас всего-то навсего двадцать человек.
  – Нам платят за то, чтобы сражаться с врагами, а не за то, чтобы лазить под землю, – сказал третий.
  – И добро бы заставляли только сражаться с ними или хва­тать их, – прибавил другой, – я их не боюсь, будь их хоть сотни! Я боюсь их колдовства. Они, уже это известно каждому, все до одного колдуны.
  Фульвий подошел к солдатам и начал уверять их, что хри­стиан немного, что они не колдуны, а известные трусы, что у них под землею зарыты всякие богатства, что одних золотых и серебряных ламп достаточно для того, чтобы каждый из них стал богачом. Солдаты приободрились и стали спускаться. Торкват шел впереди. Когда они сошли вниз по лестнице и прошли довольно далеко по галерее, то увидели вдалеке еле брезжущий свет.
  – Не бойтесь, – сказал Торкват, – это лампы. Послышалось пение. Солдаты остановились.
  – Тс… тс… – сказал один из них. – Слушайте, кто-то поет!
  Солдаты стояли не шевелясь и слушали. Чистый и сильный голос раздавался под сводами, и было слышно каждое слово.
  «Господь свет мой и спасение мое: кого мне бояться? Го­сподь крепость жизни моей, кого мне страшиться?»
  Затем хор пропел:
  «Если будут наступать на меня злодеи, противники и враги мои, чтобы пожрать плоть мою, то они сами преткнутся и па­дут».
  Услышав эти слова, солдаты почувствовали досаду.
  – Смеются они, что ли, над нами? – бормотали они, – мы их не боимся, мы не ослабли и не падаем! Но в эту же минуту тот же голос запел опять: «Если ополчится против меня полк, не убоится сердце мое».
  – Я узнаю его, – прошептал Корвин, – я узнал бы его между тысячами голосов… Это Панкратий! Я уверен, что именно он украл эдикт прошлой ночью! Вперед, вперед, друзья! Обещаю хорошую награду тому, кто возьмет его живого или мертвого.
  – Стойте, что это? – сказал один из солдат, – слышите стук? Я уж давно прислушиваюсь, а теперь он стал громче.
  И вдруг в этот момент свет впереди исчез и пение прекрати­лось.
  – Что это значит? – воскликнули солдаты, находившиеся впереди.
  – Просто мы открыты, должно быть нас увидали!
  – Не бойтесь! Тут нет ни малейшей опасности, – пробормо­тал Торкват, который сильно трусил и тяготился своею позор­ною ролью. – Это стук заступа и лопаты. Наверное, работает их могильщик, Диоген. Они хоронят кого-нибудь из своих.
  Приободрившись, солдаты стали опять продвигаться вперед по узкому, низкому коридору, но вдруг оказалось, что факелы мешают им идти, и, что Торкват был прав, прося взять одни лампы. От спертого сырого воздуха подземелья факелы тре­щали и осыпали идущих искрами, между тем, как густой, едкий дым смолистого дерева, из которого они были сделаны, стлал– ся по низкому потолку, захватывая дыхание, ел глаза и за­темнял свет огня. Торкват шел впереди, считая с напряжен­ным вниманием число боковых коридоров, которые запомнил, когда осматривал катакомбы с Панкратием. Не сумев отыс­кать ни одной своей метки, он начал терять присутствие духа. Можно вообразить, каков был его испуг, когда совершенно неожиданно он дошел до конца коридора, оканчивавшегося песчаною стеною: выхода из него не было.
  Наши читатели догадались, что эта стена была сделана сы­новьями Диогена. Они неусыпно стерегли катакомбы, заранее приготовив груды песка и, как только увидели солдат, спус­кавшихся под землю, поспешно завалили узкий коридор пес­ком и камнями до самого потолка. Вот почему солдаты услы­шали вдруг стук заступов, молотков и лопат и увидели, что свет ламп мгновенно исчез и пение затихло.
  Невозможно описать испуг Торквата: проклятия и ругатель­ства солдат, ярость Корвина лишили его рассудка.
  – Дайте мне осмотреться, – проговорил Торкват дрожащим голосом,– ведь я вел вас не наудачу. Я был здесь, я хорошо помню эти переходы. Я знаю, что здесь есть замечательная могила – еще над нею поставлено изображение и висит лампа­да. Подождите здесь, я войду в один из боковых коридоров и непременно найду ее. Около нее надо повернуть направо.
  Произнеся эти слова, Торкват поспешно вошел в первую по­перечную галерею и вдруг исчез вместе с факелом на глазах изумленных солдат, следивших за ним. Они не могли понять, куда он исчез. Торкват не мог завернуть за угол, ибо коридор был прям, как струна, и в нем не было с боков ни выступа, ни арки, ни колонны. Исчезновение Торквата походило на вол­шебство, и солдаты были поражены ужасом. Они стояли не­сколько мгновений неподвижно, потом бросились назад с кри­ком:
  – Мы не хотим оставаться здесь!
  Дым мешал им дышать и ослеплял их; они побежали по гале­рее к выходу и в припадке страха бросили свои факелы в по­перечные коридоры: когда они оборачивались назад, то зре­лище, представлявшееся их испуганным взорам, еще более увеличивало их ужас.
  Галереи были освещены факелами; из них, переливаясь и колеблясь, вытекало красное пламя, придававшее стенам ба­гровый цвет, а тучам дыма, плывшим и клубившимся вслед за солдатами, отливы всех цветов, то ярких, то темных. Могилы, выложенные желтыми камнями с черепичными украшениями, с надписями и изображениями, с мраморными досками каза­лись то золотыми, то серебряными и ярко выделялись на тем­но-красном фоне песчаных стен галерей.
  Было что-то фантастическое в этом смешении дыма и огня факелов, пылавших, гаснувших и опять вспыхивавших!
  Они не успели добежать до выхода, как их снова поразило неожиданное зрелище.
  Перед ними в боковом коридоре тихо горел белый непод­вижный свет, будто звездочка на небе. Сначала солдаты воо­бразили, что это дневной свет, проникавший сверху в катаком­бы, но скоро увидели какую-то фигуру. То была высокая, стройная женщина, одетая в темное длинное платье; она стоя­ла неподвижно и напоминала бронзовую статую. Руки и лицо ее отличались удивительной белизной. В одной руке она дер­жала лампу, подняв ее высоко над головою.
  – Что это? – послышались испуганные возгласы солдат.
  – Колдунья, – бормотал один.
  – Или дух здешних мест, – говорил другой.
  – Конечно, какой-нибудь дух и уж, верно, недобрый, под­твердил третий.
  Однако Корвину удалось посредством увещаний, обещания денег и наград уговорить их идти вперед. Они стали медленно продвигаться, держа оружие наготове. Фигура не шевелилась. Она стояла столь же неподвижно и безмолвно. Наконец, двое солдат бросились вперед и схватили ее за руки с мужеством отчаяния.
  – Кто ты? – неистово закричал Корвин. Его голос одновре­менно выражал ужас и ярость.
  – Христианка, – ответил тихий и мелодичный голос. – То был голос Цецилии.
  – Взять ее!-крикнул Корвин.
  Цецилия, ранее исполнив поручение, возложенное на нее Себастьяном, отправилась к другому входу в катакомбы, нахо­дившемуся неподалеку от первого, зажгла лампу и стала у лестницы.
  – Что ты делаешь, Цецилия? – сказал ей Панкратий, спе­шивший уйти с другими христиананми. – Иди с нами, спасайся!
  – Я назначена сторожем; мой долг стоять у дверей и светить тем, кто входит и выходит.
  – Но они увидят тебя и схватят.
  – Пусть так, – сказала спокойно и твердо Цецилия. –Я оста­нусь здесь до тех пор, пока все выйдут.
  -Потуши лампу, ты слепа, она не может помочь тебе.
  – Да, но она поможет другим.
  – А если это наши враги?
  – Как угодно Богу, – ответила Цецилия, – но я не оставлю места, назначенного мне епископом!
  Таким образом, она осталась одна, держа высоко над собою лампу. Шум приближающихся шагов не испугал ее; она не мо­гла видеть кто идет: все ли еще идут христиане или уже солда­ты. Когда же солдаты Корвина вышли из катакомб, ведя с со­бою одну Цецилию, Фульвий вспыхнул от ярости. Он осыпал Корвина упреками и злыми насмешками, но вдруг, опомнив­шись, спросил, где Торкват. Когда ему рассказали, как тот у всех на глазах внезапно исчез, Фульвий решил, что он бежал через какой-нибудь тайный, ему одному известный выход. Гнев его удесятерился, но он надеялся, что Цецилия может дать ему точные сведения и потому, не мешкая, приступил к допросу.
  – Гляди на меня и говори правду, – сказал он сурово.
  – Я не могу глядеть на тебя; разве ты не видишь, что я сле­пая?
  – Слепая! – повторили солдаты и кучка народа, собравшаяся вокруг. Толпа, увидев молодую, красивую и беспомощную в своей слепоте девушку, прониклась к ней сочувствием. Сам Фульвий был озадачен. Власти надеялись захватить множе­ство христиан, и вдруг экспедиция оканчивалась поимкою од­ной слепой. Все предприятие позорно провалилось.
  Идите в свой квартал, – сказал Фульвий солдатам, а ты, Корвин, возьми мою лошадь, поезжай к своему отцу и преду­преди его; я приеду туда же и привезу пленницу в моей коляске.
  – Не вздумай обмануть меня, – сказал Корвин, которому не понравилось такое распоряжение.
  – Не беспокойся, – надменно и презрительно ответил Фуль­вий.
  Когда Фульвий отыскал коляску и сел в нее вместе с Цецили­ей, то счел нужным говорить с ней ласково, решив, что таким образом узнает от нее все, что пожелает.
  – Давно ли ты ослепла, бедная девушка? – спросил он.
  – Я родилась слепой, – ответила Цецилия.
  – Откуда ты? Расскажи мне историю своей жизни.
  – У меня нет никакой истории. Мои родные были люди бед­ные, мне минуло четыре года, когда они пришли со мною в Рим. А пришли они по обету поклониться могиле мученицы Дарий и просить ее молитвами у Бога исцеления. Вот они и от­правились в катакомбы на могилу мученицы, а меня оставили дома с бедной старой женщиной. Родные мои не вернулись. Они вместе с другими были засыпаны живыми в катакомбах по повелению наших гонителей и погибли, отдав жизнь свою за Христа.
  – Как же ты жила с тех пор?
  – Как Бог велел; Бог – Отец мой, Церковь – моя мать. Бог питает маленьких птичек, а Церковь заботится о слабых и больных ее. Мне помогали, меня кормили, меня любили.
  – Кто?-спросил Фульвий.
  – Мои отцы, мои братья, мои сестры.
  – Но ты говорила, что у тебя нет родных. – Во Христе, – сказала Цецилия. Фульвий не понял ее и продолжал
  – Но я видел тебя прежде; ты ходишь везде одна, будто зрячая.
  – Да, это правда. Я узнаю ощупью все улицы. А если бы и ошиблась, добрые люди помогли бы мне.
  – Ты признаешь, что ты христианка?
  – Конечно, христианка; могу ли я не признаться?
  – А в том доме, где я тебя встречал, помнишь, с больным стариком, собирались тоже христиане?
  – Конечно, кто же, кроме христиан, мог собираться там.
  Фульвию только того и нужно было. Так Агния – христиан­ка! Он давно уж подозревал это. Теперь она была в его руках. Или он женится на ней, или выдаст ее! Во всяком случае, часть ее имения перейдет в его руки.
  Он помолчал, пристально поглядел в лицо слепой и был не­сколько смущен ее спокойствием.
  – Ты знаешь, куда мы едем? – спросил он.
  – Вероятно, к судье земному, который предаст меня Судье Небесному, – произнесла Цецилия с глубоким чувством, кото­рое звучит в устах людей, твердо убежденных в своей правоте.
  – И ты говоришь так спокойно? – спросил Фульвий с удивле­нием.
  – Чего мне бояться? Я пойду к Отцу моему Небесному и ум­ру с радостью за моего Господа.
  Когда Цецилию привели к префекту Тертуллию, отцу Кор-вина, то он взглянул на нее почти с состраданием. Он полагал, что бедная слепая девочка не сможет долго сопротивляться и небрежно приступил к допросу.
  – Какое твое имя, дитя мое?
  – Цецилия.
  – Это благородное имя. Ты получила его от родителей?
  – Нет, они не были патрициями и не принадлежали к благо­родным, но так как имели счастье умереть за Христа, то цер­ковь почитает их блаженными. Я слепая. Меня звали Кека, а уж из Кеки в знак ласки начали звать меня Цецилией.
  – Ну, послушай, ты ведь откажешься от всех этих глупостей и от христиан, которые оставили тебя жить в бедности. Покло­нись богам, принеси жертву перед алтарем, а мы дадим тебе де­нег, платье и врачей, – они попытаются возвратить тебе зре­ние.
  Цецилия молчала.
  – Что же ты молчишь, глупенькая? Не бойся, скажи: да, и
  все кончено. Не бойся, говорю я тебе.
  – Я не боюсь никого, кроме Бога. Бога я боюсь, Бога я лю­блю! Да будет надо мной воля Его. Других богов я не знаю и не хочу знать.
  – Молчи, не богохульствуй! Я тебе приказываю, слышишь ли ты? Немедля поклонись нашим богам.
  – Я не могу кланяться тем, которых нет. Я – христианка.
  – Взять ее! – воскликнул префект.
  Палачи подошли к Цецилии, подхватили ее под руки и пове­ли в сарай, куда набилось множество народа, чтобы смотреть, как будут пытать пойманную христианку. Палачи привязали Цецилию к машине с колесами, которая ломала кости и вывер­тывала руки и ноги. Цецилия молчала, хотя страшная блед­ность покрыла ее лицо. При первом повороте колеса все тело ее вытянулось в струну, лицо исказилось от страдания. Муче­ния ее удесятерялись от того, что она не могла ничего видеть, а только ощущала страшную, нестерпимую боль во всем теле.
  – В последний раз говорю тебе: отрекись, поклонись богам!
  Цецилия не отвечала ни слова префекту, но сперва громким, а потом все более и более слабеющим голосом начала молить­ся и,наконец, смолкла.
  – Ну, что? Согласна теперь? – спросил префект с торже­ством.
  – Я христианка, – прошептала она чуть слышно.
  – Продолжай! – крикнул префект палачу. Еще поворот колеса, но ни слова, ни звука, только очеред­ной раз хрустнули кости.
  – Поклонись богам, принеси жертву! – сказал префект.
  Молчание.
  Он повторил слова свои еще громче.
  То же молчание.
  Палач заглянул в лицо Цецилии и невольно отшатнулся.
  Что такое? – спросил префект.
  – Умерла! – сказал палач.
  – Не может быть, не может быть! – вскрикнул префект. –Так скоро? – Посмотри, – отвечал палач и повернул колесо в обратную
  сторону: тело Цецилии, безжизненное, неподвижное, с блед­ным лицом и бледными вывернутыми руками, висевшими, как плети, поразило всех присутствовавших. Вдруг из толпы раз­дался громкий гневный голос:
  – Тиран бездушный! Изверг! Смотри на эту христианку, на это дитя, и пойми, что умирающие таким образом победят! С нами Бог и Его сила!
  – А! Теперь ты не уйдешь от меня! – закричал Корвин, бро­саясь в толпу с бешенством разъяренного зверя. Но неожидан­но он налетел на какого-то офицера громадного роста и уда­рился головою о его грудь. Удар был так силен, что Корвин за­шатался, а офицер поспешил поддержать его и заботливо спросил:
  – Не ушибся ли ты, Корвин?
  – Нет, нет, нисколько, пусти меня.
  – Постой, не торопись, право, ты сгоряча, быть может, не чувствуешь удара. Он был ужасен, не повредил ли ты себе ру­ки или ноги? Позволь, я ощупаю тебя!
  – Оставь меня, – закричал Корвин, порываясь вперед, – а то он убежит. – Кто он? Куда убежит? – говорил великан, пре­граждая Корвину дорогу.
  – Панкратий, разве ты не слыхал его голоса? Он оскорбил моего отца.
  – Панкратий? – сказал Квадрат с притворным удивлением и посмотрел вокруг себя. – Но я его здесь не вижу, где же он? Те­бе, верно, показалось!
  Наконец, он выпустил Корвина. Корвин бросился на поиски Панкратия, но толпа уже мало-помалу редела. Панкратия нигде не было.
  Префект приказал палачам бросить тело Цецилии в Тибр;« но другой офицер, плотно закутанный в плащ, сделал знак па­лачу. Улучив благоприятную минуту, последний вышел за офицером в глухой переулок и получил туго набитый коше­лек.
  – Вынеси тело за Капенские ворота, положи, когда стемне­ет, у виллы Люцины, – сказал офицер.
  – Будет сделано! – ответил палач. Офицер (это был Себа­стьян) быстро удалился и скоро исчез в одной из боковых улиц.

XXI  ^ 

  Префект города отправился во дворец доложить императо­ру Максимиану о том, что случилось ночью и утром следую­щего дня, но Максимиана уже известили обо всем и он был в ярости. Не давая Тертуллию выговорить слово, он закричал:
  – Где твой глупец-сын?
  – Он ждет твоего приказания явиться и горит желанием объяснить, как слепая судьба расстроила все его планы.
  – Судьба! – воскликнул Максимиан, –судьба! Скажи лучше – его тупоумие и трусость. Позвать его!
  Корвин явился чуть живой от страха; он знал жестокость Максимиана, действовавшего всегда под влиянием минутного настроения.
  – Поди, поди сюда! – сказал Максимиан – увидев Корвина. –Поди и расскажи мне о своих подвигах. Каким образом исчез эдикт, а в поземельях захвачена только одна слепая девушка?
  Корвин, заикаясь и путаясь, начал рассказывать длинную ис­торию, в которой не жалел, конечно, христиан. Он утверждал, что одно колдовство их могло разрушить его хорошо обдуман­ный план, и в доказательство привел внезапное, необъяснимое исчезновение Торквата, происшедшее на глазах всего отряда. Максимиан внимательно слушал рассказ и порою смеялся, за­мечая трусость Корвина, который дрожал с головы до ног и, наконец, бросился к ногам Максимиана, умоляя его о пощаде. Император не отличался изяществом обращения и изыскан­ностью речи; он без церемоний оттолкнул Корвина ногой и приказал ликторам вывести его вон.
  Услышав эти слова, Корвин вообразил, что его ведут на казнь, и завопил:
  – Пощади мою жизнь! Я открою важные тайны.
  – Какие? Говори скорей, я ждать не люблю!
  – Молодой человек, по имени Панкратий, сорвал и украл' эдикт – я нашел его нож у столба.
  – Зачем же ты тотчас не арестовал его и не отдал судьям?
  – Я два раза пытался поймать его, и два раза он выскальзы­вал из моих рук.
  – Так пусть же в третий раз он не ускользнет от тебя, иначе ты поплатишься своею жизнью. Откуда ты знаешь, что нож принадлежит ему?
  – Я учился с ним в одной школе и часто видал этот нож у не­го. Кассиан, наш школьный учитель, тоже христианин.
  – Христианин – школьный учитель! – воскликнул Макси­миан. – Это уж слишком! Где он, этот Кассиан?
  – Торкват, отрекшийся от христианства, должен знать это, – ответил Корвин, все продолжая дрожать от страха. – Кассиан жил долго со многими другими христианами в загородном доме бывшего префекта Хроматия.
  – Как? И бывший префект тоже христианин и держит у себя притон этих разбойников? Везде измена, и скоро я не буду знать, к кому обратиться! Префект-христианин! Сию минуту послать солдат во все стороны и арестовать тотчас этих людей, где бы они ни нашли их, а с ними и Торквата.
  – Да он отрекся, – сказал Тертуллий смело.
  – Все равно! – стану я разбираться – кто отрекся, кто нет! Был с христианами, знал их, – и кончено!
  – Но он пропал! Это тот самый, который колдовством…
  – Колдовство! Вздор! Найти его! Найти непременно!
  Затем Максимиан встал и, вспомнив, что наступил час ужина, поспешно вышел из залы.
  Себастьян, бывший свидетелем всей этой сцены, также быстро вывел из залы отряд солдат гвардии и, отдав необходи­мые приказания, поспешил уйти из дворца.
  Быть может, нашим читателям любопытно узнать, что ста­ло с Торкватом? Когда, перепуганный, он побежал по боковой галерее, то вдруг оказался на забытой и полуобрушенной лест­нице, которая вела во второй, нижний этаж катакомб. Под ним провалилось несколько ступенек, и он полетел вниз. Факел выпал у него из руки и потух. Удар был силен, и Торкват, ве­роятно, разбился бы, если бы не упал на песчаный пол гале­реи. Долго лежал он без памяти, наконец очнулся и припод­нялся. Вокруг него была глубокая темнота. Он ощупью, почти машинально, побрел вперед, ничего не помня. Через несколь­ко минут он, однако, очнулся, остановился и с отчаянием схва– тил себя за голову, силясь припомнить, где он, что с ним и как очутился он один в этой страшной темноте.
  Постепенно память возвратилась к нему. Он вспомнил, что у него за поясом есть несколько восковых свечей, взятых про-запас, так же как и огниво. Он поспешил зажечь одну из свечей и принялся оглядывать место. Бродя впотьмах, он отошел от лестницы, с которой свалился, и, не видя ее, не мог понять, где случилось с ним это страшное происшествие. Он решил искать выход и пошел вперед, поворачивая то направо, то налево. Перед ним и за ним по всему протяжению коридоров видны были лишь могилы да надписи. Торкват боялся взглянуть на них; совесть упрекала его в предательстве, и он спешил вперед, надеясь выйти из катакомб.
  Можно себе вообразить чувства, постепенно овладевшие Торкватом. Сперва он надеялся, что найдет выход, наконец, убедился, что надежда эта напрасна. Восковые свечи его дого­рали, силы иссякали от усталости, волнения и голода. Мучения его были велики, но нельзя выразить весь ужас, который объял Торквата, когда, проплутав несколько часов, он увидел, что возвратился к тому же месту, откуда вышел. Он озирался вокруг и видел все те же могилы, те же надписи. Тысячи мо­гил, тысячи имен окружали его. И он умрет, как они умерли и, верно, очень скоро, – только какая ужасная смерть! Он пре­датель, изменник, отступник! Ему нет ни прощения, ни по­щады. Последняя свеча Торквата догорала; с ужасом смотрел он на ее колеблющееся пламя. В порыве отчаяния он бросился на землю и неподвижно лежал, терзаемый страшными мысля­ми. Голова его горела, похолодевшие ноги и руки отказыва­лись служить. Сколько он пролежал так, он и сам не мог бы сказать. Воткнутая между двумя камнями свеча догорала; пламя ее колебалось, вспыхивало и снова потухало. Торкват рассчитал, что свеча может гореть еще минуту, максимум две, но вдруг капля сырой влаги упала со свода на умиравшее уже пламя и мгновенно загасила его. Вокруг Торквата воцарился глубочайший мрак.
  Что было ужаснее: мрак ли ночи или мрак его сердца? Угры­зения совести точили его, как червь. Он не хотел думать о прошлом, но поневоле не только думал о нем, но с беспощадными, мельчайшими подробностями припоминал все обстоятельства, которые удваивали его преступление. Что сделали ему хри­стиане? Ничего, кроме добра. Они не искали его, не оболь­щали, не сулили ни счастья, ни денег, ни блестящей карьеры. Напротив, ему говорили, каким опасностям он подвергается, вступая в их братство, к каким гонениям и к какой смерти дол­жен он готовиться ежечасно. Как добры были они все к нему! С какой любовью священник Поликарп учил его; с какою за­ботливою нежностью помогал ему Хроматий и деньгами, и со­ветами, и добрым словом; все христиане обращались с ним, как с братом. И их-то он предал! Им изменил! Продал их! Про­дал! И кому? Фульвию, Корвину, – жадному Фульвию и тупо­му, злобному Корвину. Он продал своих друзей, а себя не спас! Да если б и спас, смог ли бы он жить спокойно при мысли, что он стал причиною мученической смерти стольких хороших лю­дей?.. . Торкват опять бросился на землю, но на этот раз другие чувства овладели им, то было желание выйти из катакомб, выйти во что бы то ни стало, спастись и начать жить по-друго­му. Он лежал на земле, закрыв лицо руками, и вдруг зарыдал, как ребенок… раскаяние, страшное, жгучее раскаяние овладе­ло им…
  Долго лежал Торкват, обливаясь слезами. Вдруг далекое, чуть слышное пение привело его в себя. Он вздрогнул и при­поднялся… прислушался… Пение звучало яснее… То была грустная мелодия, печальный напев, стройно раздававшийся во мраке могильной тишины. Целый хор пел вполголоса. Тор­кват различил вдали, в том направлении, откуда неслось пе­ние, светлую точку, будто далекий свет. Наконец ему удалось расслышать слова похоронного пения: христиане молились о упокоении души усопшей и о вечном блаженстве, ожидающем праведников.
  «Слова эти не для меня, – подумал Торкват, и снова горячие слезы ручьем потекли по его лицу. – Никогда я не буду до­стоин их! Я отверженный», – сказал он и упал на колени.
А свет становился все ярче и вдруг озарил стены галереи. Вдали показалась процессия; впереди шли девушки в белых платьях с лампами в руках; за ними четыре человека несли ко­го-то, покрытого белым покрывалом. Парфений, молодой, только что посвященный дьякон, нес кадило, из которого клу­бами летели вверх облака прозрачного фимиама. За дьяконом шло множество священников и, наконец, сам епископ, поддер­живаемый двумя дьяконами. Диоген и его два сына, охвачен­ные скорбью, тихо шли за епископом, а за ними густая толпа христиан разного возраста замыкала это торжественное шест­вие Каждый из христиан держал в руках лампу или факел, так что лица были освещены, и Торкват мог узнать многих близко ему знакомых и среди них Себастьяна.
  – Это не для меня, не для меня, – сказал Торкват и повторил с глухой скорбью, –изменник! я проклят! . – Он упал на коле­ни, склонил лицо, моля Бога отпустить ему его страшное пре­грешение, его преступление.. Наконец, собрав все силы, Торкват встал и, шатаясь, пошел по галерее к тому месту, откуда еще мерцал свет Он увидел, что на полу, на камнях лежало те­ло молодой девушки, одетой в белое платье, с белым венком на голове. Хор продолжал петь молитвы Епископ и священни­ки окружили мертвую; кадила дымились и наполняли фимиа­мом своды небольшой часовни. Христиане стояли безмолвно; многие молились на коленях, другие горько плакали. Наконец, тело подняли и опустили в приготовленную для него под аркой могилу. Торкват подошел к близ стоящему христианину и дрожащим от волнения голосом спросил: «Кого хоронят?»
  – Не хороним, а полагаем, – ответил ему христианин, – бла­женную Цецилию, которая нынче утром была схвачена в ката­комбах солдатами и замучена на допросе.
  – Я убил ее! – закричал Торкват таким страшным голосом, что толпа христиан в ужасе расступилась перед ним и невольно попятилась от него, как от зачумленного. Но он не заметил ни ужаса, ни волнения окружающих; он был подавлен собствен­ными, терзавшими его чувствами. Шатаясь как пьяный, Тор­кват пошел прямо к епископу и упал к его ногам.
  – Я согрешил, – сказал он после долгого молчания, – я согре­шил и недостоин лежать у ног твоих, недостоин называться твоим сыном.
  Епископ поднял его и сказал:
  – Кто бы ты ни был, приди в дом Отца нашего! Благослови имя Его, моли Его простить тебе твои прегрешения. Мы будем молиться с тобою и за тебя. Раскаяние есть путь ко спасению.
  Услышав эти слова, христиане победили волновавшие их чувства негодования и отвращения. Они нашли в себе силу, во имя любви к ближнему, завещанной Спасителем, простить Торквата, и подошли к нему, изъявляя участие и даже радость, что заблудшая овца возвратилась в стадо. Они окружили его; видя это, он почувствовал еще более сильные угрызения сове­сти. Епископ поручил Торквата Диогену и его сыновьям, кото­рые должны были укрыть его у себя от преследований Фуль-вия и Корвина. Он был записан между кающимися, и ему пред­стояло покаянием и молитвою искупить тяжкий грех, великое совершенное им зло.
  Себастьян присутствовал при погребении Цецилии не толь­ко потому, что желал отдать ей последний долг, но и потому еще, что ему надлежало предупредить епископа Маркелла о грозившей опасности. Жизнь епископа была столь дорога хри­стианской общине, что лишиться его в эту минуту гонений бы­ло бы страшнейшим бедствием. Торкват подробно рассказал, что привел Фульвия в церковь во время обедни, что в результа­те Фульвий запомнил Маркелла и, разумеется, задержит его тотчас, где бы ни встретил. Необходимо было укрыть епископа, и Себастьян предложил смелое, но почти верное средство спасти его. Он советовал ему поселиться у одной христианки, жившей непостредственно во дворце цезарей. Было совершен­но ясно, что никто не подумает искать христианского епископа под кровлей злейшего их гонителя, цезаря-язычника. Там жила Ирина, знатная римская матрона, муж которой занимал некогда важное место при дворе. Презирая все опасности, она с радостью предлагала епископу свои комнаты. Маркелл в тот же день поселился у Ирины. На другой день рано утром Се­бастьян пошел к Панкратию.
  – Друг мой, – сказал Себастьян, –тебе следует оставить Рим сию же минуту и ехать в Кампанью. Лошади уже готовы. Торкват поедет с тобою. Собирайся скорее; нельзя терять ни минуты.
  – Зачем это? – недовольно сказал Панкратий, – что я – трус или ненадежный человек?
  – Какие странные мысли! – сказал Себастьян. – Теперь не время рассуждать, надо повиноваться.
  – Я не отказываюсь повиноваться, сохрани Боже! Но чем я заслужил позор, которым меня покрывают? В эту минуту опа­сности, гонений, смерти меня выпроваживают из города, как недостойного разделить бедствие, которым подвергаются на­ши братья!
  – Ты несправедлив, и я вижу, что должен сказать тебе, в чем дело, – ответил ему Себастьян. – Мы знаем, что Корвин немед­ленно отправится в Кампанью для задержания Хроматия и всей живущей там христианской общины. Это новообращен­ные; мы боимся за них; они, как Торкват, могут впасть в обольщение. Надо предупредить и спасти их, если возможно. Кроме того, Корвину приказано арестовать Кассиана; надо предупредить и спасти его. Ты видишь, что тебя не удаляют, как ненадежного, а возлагают на тебя важное дело, поручают тебе исполнение священного долга – спасать своих.
  Лицо Панкратия прояснилось; он гордился доверием Себас­тьяна и христианской общины.
  – Твои приказания, – сказал он, – для меня священны, но я признаюсь, что исполню их тем охотнее, что речь идет о Кассиане. Я бы побежал на край света, чтобы спасти его. Он мой бывший учитель, и я люблю его всей душой!
  Панкратий тотчас собрался и отправился к матери. Она ни­когда не мешала ему исполнять все возлагаемые на него по­ручения, как бы опасны они ни были, хотя разлука с ним и страшная смерть, постоянно грозившие ему, наполняли сердце ее ужасом. В молитве искала она утешения и опоры. Увидев Панкратия в дорожном платье, она побледнела, но силясь скрыть свою тревогу, спросила тихим, почти спокойным голо­сом:
  – Куда это ты опять едешь?
  Панкратий рассказал ей, куда и зачем отправляется и приба­вил:
  – Благослови меня!
  – Мое благословение всегда с тобою, – ответила мать, обни­мая его. – Помни, что ты не должен жалеть себя, исполняя воз­ложенное на тебя поручение, но помни также, что излишняя отвага может подвергнуть тебя страшной смерти, а ты у меня один!
  Панкратий опустился пред ней на колени, Люпина благосло­вила его: в лице ее светилась нежность к единственному сыну счастливого брака. В лице, в характере, в чувствах Панкратия она всякий раз видела сходство с мученически умершим отцом его. Она радовалась за сына, но и страшилась за него.
  Когда Панкратий, взволнованный прощанием с любимой матерью, удерживая слезы, готовые навернуться на глаза, вы­шел из комнаты, Люцина проводила его до дверей. Он исчез за опущенными занавесками, а она все еще смотрела на то место, где он стоял минуту назад, будто его образ не хотел оставить ее. Потом она медленно отвела глаза от занавески, вздохнула, перекрестилась и пошла в свою молельню.

XXII  ^ 

  Корвин отправился из Рима со свитою всадников. Приготов­ления к отъезду заняли определенное время, и, таким образом, Панкратию удалось опередить его. Он приехал на «Виллу ста­туй» и нашел всех христиан в великом волнении. До них дошли новости об эдикте и готовящихся гонениях и казнях. Можно се­бе представить, с каким радушием и восторгом был принят Панкратий. Письмо Себастьяна было прочитано вслух, после чего все христиане молились, прося Бога вразумить их и, в случае смерти, дать им силу и мужество умереть бестрепетно. Затем все они поспешили разъехаться в разные стороны. Мно­гие отправились в Рим, другие в провинции; Хроматий скрылся на вилле Фабиолы, «Вилла статуй» опустела. Остались только два-три слуги, на честность которых полагались и которые должны были запереть ее и остаться в ней как привратники. Оттуда Панкратий поспешил к своему бывшему учителю Кас-сиану; старик принял его с радостью. Когда Панкратий расска­зал ему, зачем приехал, и просил его немедленно скрыться, то Кассиан, слушавший его спокойно, сказал с непоколебимой решимостью:
  – Да будет надо мною воля Божия! Я стар и утомлен безра­достною жизнью. Я был свидетелем стольких беззаконий, же-стокостей, бессовестной лжи, закоренелой, тупой ненависти к моим братьям; я вижу такой всеобщий разврат, что душа моя преисполнена невыразимой горести. С жаром взялся я за пре­подавание, но и тут потерпел поражение, еще более жестокое, чем остальные неудачи. Среди моих учеников нет ни одного христианина; те из них, которые были расположены ко мне, отстраняются от меня; многие относятся ко мне с презрением и ненавистью. Прошел слух, что я христианин. Я убежден, что всякий из здешних жителей, закоснелых в предубеждении про­тив нас, охотно убил бы меня, если бы мог совершить это без­наказанно. Тяжело жить одному, еще тяжелее выносить об­щую ненависть, когда сознаешь свою правоту. Эта безумная и развратная толпа обливает нас грязью, в один голос повторяет самую возмутительную и нелепую клевету со слов какого-нибудь крикуна, который сам не верит тому, что болтает. Жизнь мне в тягость, говорю я тебе. Как христианин, я покорялся и выносил все. Теперь наступают гонения Я не буду скрывать­ся. Может быть, смерть моя обратит на путь истины хотя бы одного из этих несчастных погрязших во лжи и пороке. Да бу­дет надо мною воля Божия!
  Напрасно уговаривал Панкратий старика, напрасно умолял его: он остался при своем намерении, непреклонный и спокой­ный.
  Недолго ждал он решения своей участи. На другой же день, рано утром, двери его дома были выломаны по приказанию прибывшего Корвина, но Кассиана уже там не было: он, по обыкновению, учил детей в школе. Корвин отправился туда, вошел и приказал немедленно запереть за собою двери, как будто боялся, что в них проскользнет Кассиан. Когда двери были заперты на ключ, Корвин подошел к Кассиану и начал осыпать его ругательствами. То он утверждал, что Кассиан го­сударственный преступник и заговорщик, то уверял, что он подлый трус и известный всему миру интриган и льстец. Дети и юноши, находившиеся в школе, жадно слушали обвинения, возводимые на учителя; давно уже, благодаря слову «христиа­нин», они возненавидели его. Родители-язычники рассказыва­ли им ужасы о христианах, которым приписывались все нес­частья в городе, в области или в семействе. В результате одно название «христианин» возбуждало в них слепую ненависть и жажду мести. Слушая клевету Корвина, ученики озлоблялись и все более горели желанием выместить на несчастном стари­ке свою вражду к его вере.
  Кассиана замучили до смерти. Мы не будем рассказывать, как умер старик, как дошли его мучители до последних преде­лов зверства. Он не сказал ни слова своим мучителям и с твер­достью сносил жестокие побои. Мучители утомились прежде мучимого. Не произнося ни слова укора, ни жалобы, Кассиан упал, покрытый ранами и истекая кровью. Корвин, насытыв свою злобу, вышел из школы, а за ним выбежали несчастные молодые люди, которых он подбил совершить это преступление.
  Кассиан лежал без движения среди потоков собственной крови. Прибежавший слуга, заливаясь слезами, поднял его и принес домой. Предупрежденный обо всем, пришел Панкра­тий. Бесконечная скорбь, смешанная с благоговением, объяла его; он мог только плакать при виде истерзанного, покрытого ранами старика. Кассиан, придя в себя, не произнес ни единой жалобы, не испустил ни единого стона. Увидев Панкратия, он через силу улыбнулся, слабо пожал ему руку, но не имел силы сказать ни слова. К утру он отдал Богу свою чистую душу. Панкратий похоронил его и с сердцем, полным скорби, отпра­вился в обратный путь.
  Корвин, удовлетворив свою месть – он с детства ненавидел Кассиана – поспешил из города на «Виллу статуй», приехал ту­да утром и немедленно вбежал в дом, надеясь арестовать всех христиан разом. Дом оказался пустым. Напрасно Корвин ла­зил по чердакам и погребам, ломал замки шкафов, поднимал полы, заглядывал во все чуланы, – он не нашел ни человека, ни книги, ни бумаг, ровно ничего, кроме двух слуг, которых строго принялся допрашивать. На вопрос: «Где хозяин?» – слу­га ответил, что он уехал, не сказав куда.
  – По какой дороге? – спросил Корвин.
  – Он вышел в эту дверь, – ответил слуга. – Я был занят рабо­той в саду и не видел, куда он поехал.
  – Но в котором часу? Это ты, по крайней мере, должен знать.
  – Как только приехали двое из Рима.
  – Какие двое?
  – А кто их знает, – сказал слуга. – Один молодой, другой толстый, большой, сильный, вот и все, – я ничего больше не знаю.
  – А я знаю! – воскликнул Корвин с яростью. – Я знаю! Их двое! Это те же самые! Этот проклятый мальчишка постоян­но, везде становится на моем пути! Дорого заплатит он мне, когда попадется…
  Отдохнув немного, Корвин должен был возвратиться в Рим. Дороги, размытые дождями, были почти непроходимы. Лоша­ди тащились медленно. Корвин раздражался от всякой мелочи.
  Он с досады схватил бич и стал колотить лошадей, которые помчались во весь дух. В эту минуту позади них раздался топот всадников. Лошади испугались, бросились в сторону, колесни­ца зацепилась за дерево, опрокинулась, и Корвин упал в ров, по берегу которого пролегала дорога. Всадники промчались мимо, не обращая внимания ни на него, ни на его полумертво­го, разбившегося при падении возницу. Панкратий несся вер­хом за всадниками, когда при свете луны увидел Корвина, ко­торый, напрягая последние силы, пытался выбраться из глубо­кого рва. Берега его были круты, скользки, и при всякой по­пытке вылезти он обрывался и падал опять в воду. Члены его начинали костенеть от холода, силы ослабевали. Панкратий не колебался ни минуты. Он спрыгнул с лошади и протянул ру­ку погибавшему.
  – Стоит ли! – пробормотал раздосадованный центурион, ехавший за Панкратием, – собаке собачья смерть.
  – Молчи, Квадрат! Как у тебя хватило духу сказать такие слова! – ответил ему сердито Панкратий, вытаскивая Корвина.
  Вытащив Корвина из воды, Панкратий оставил его и, не произнеся ни слова, поехал крупной рысью, чтобы догнать своих спутников. Он отплатил своему врагу по-христиански.

XXIII  ^ 

  Еще до обнародования императорского эдикта христиане со­ставляли значительную часть людей, собранных отовсюду для постройки терм Диоклетиана. То были пленные и преступни­ки, приведенные в Рим. Каждый день к ним присоединялись новые партии христиан, которых задерживали во всех концах обширной империи. Их гнали, как стадо, из далеких стран Хер-сонеса, из Сардинии, из портов и провинций, и заставляли де­лать тяжелую работу: таскать громадные камни, глыбы мра­мора, воздвигать стены зданий и месить известь. Большая часть этих людей была непривычна к такому труду. После це­лого дня непрерывной работы их запирали в сараях, давали им скудную пищу, которая едва могла утолить их голод. Ноги их были скованы. Надзиратели обращались с ними жестоко; всегда с бичом в руках, они безжалостно били обессиленных. Рим­ские христиане, зная положение своих единоверцев, посещали их, приносили им пищу и то, что более всего облегчает участь несчастных – доброе слово. Молодые римские христиане от­личались особым бесстрашием, они пробирались к пленным, беседовали с ними и делились с ними всем, что у них было. Ког­да императоры для увеселения народа назначали представле­ния и игры в цирках, то в жертву зверям отдавали преиму­щественно христиан. Народ требовал зрелищ и игр; раздавался страшный крик, не раз оглашавший римские улицы: «Хри­стиан зверям!»
  В конце декабря Корвин явился в термы Диоклетиана в со­провождении Катулла, которому поручено было выбрать год­ных для цирка христиан.
  Корвин отыскал главного надзирателя над работами и ска­зал ему:
  – Нам надо христиан для готовящихся празднеств. Им будет предоставлена честь сражаться со зверями на потеху народа.
  – Очень сожалею, – ответил надзиратель, – что не могу ис­полнить твоего желания, но у меня работа срочная, и мне нельзя уступить тебе ни одного из моих рабочих.
  – Ты можешь очень скоро достать других, а сейчас нам эти люди необходимы. Веди нас на работы, мы выберем сами.
  Надзиратель неохотно повел двух поставщиков людей для диких зверей в длинную залу, своды которой были только что окончены. Преддверием к ней служила большая, полукруглая комната, освещенная сверху, как Пантеон. Эта зала вела в дру­гую еще более обширную, имевшую форму креста, окружен­ную со всех сторон небольшими, но красивыми комнатами. В каждом углу ее предполагалось поставить огромные столбы из цельного гранита. Два из них были уже готовы, третий ста­вился. Множество работников тащили громадные камни и складывали их вокруг столбов. Катулл указал Корвину на двух молодых людей, отличавшихся силой и красотой.
  – Я беру вот этих, – сказал Корвин, показывая на них, – я убежден, что они христиане.
  – А я именно без них не могу обойтись, – ответил надзира-
  тель, – они заменяют мне шесть рабочих и по силе равны до­брой лошади. Подожди немного; лишь только самая трудная работа будет окончена, я с удовольствием пришлю их тебе.
  – Я запишу их имена для памяти. Как их зовут?
  – Ларвий и Смарагд; оба они благородной фамилии, были схвачены и теперь работают, как плебеи, старательно и добро­совестно. Я убежден, что они без принуждения согласятся идти на бой со зверями.
  – Да, все это хорошо для будущего, но теперь?… – сказал Корвин, продолжая обходить работающих. Всякий раз, как кто-нибудь из них казался ему пригодным, надзиратель всту­пал в спор, силился отстоять своих людей и решительно не уступал ни одного из небольшой кучки людей впереди кото­рых стоял почтенной наружности старик. Длинная седая боро­да спускалась ему почти до пояса; ясное, спокойное лицо дыша­ло кротостью, умом и любовью. На вид ему было более 80 лет; звали его Сатурнином. Тяжелые цепи сковывали его ноги; рядом с ним стояли два молодых человека, которые взялись носить и поднимать его цепи, когда он переходил с одного ме­ста на другое, так как сам он не имел силы таскать их за собою. Около старика лежали многие христиане, утомленные труд­ной работой; другие сидели, слушая его тихую речь. Он уте­шал их, говорил им о торжестве веры в будущем, об иной жиз­ни, о прощении обид, о любви к Богу и ближним.
  – Возьми старика, если хочешь, – сказал надзиратель Кор-вину. – Он мне не нужен. Он уже не в силах заработать кусок хлеба.
  – Благодарю, – сказал Корвин злобно, – народ не любит ста­риков, один удар лапы тигра или медведя убьет его наповал. Народ любит молодых людей, борьбу силы и молодости со зве­рями и смертью! Но кто это? На нем нет одежды узника? Я не вижу лица его, он стоит ко мне спиной. Гляди, этот и молод, и силен. Кто он?
  – Не знаю, он приходит сюда каждый день, приносит пищу, одежду, часто помогает узникам работать и утешает их до­брым словом. Так как он за вход платит нам хорошие деньги, то мы пускаем его охотно и не спрашиваем его имени. Кто платит, тот вправе молчать, не правда ли? – прибавил наздиратель смеясь. – И он молчит, и мы молчим и не спрашиваем.
  – Ты не я, – сказал Корвин и быстро подошел к юноше, ко­торый при звуке этого голоса, слишком для него знакомого, с живостью обернулся.
  Корвин побледнел… но это длилось секунду. Как бешеный зверь, томимый голодом, бросается на добычу, так бросился он на молодого человека и схватил его за обе руки.
  – Ко мне! сюда! – закричал он, задыхаясь от злобной радо­сти. – Вяжите его! Вяжите! А, теперь ты от меня не уйдешь! Этим молодым человеком был Панкратий.
  Городская тюрьма представляла собой страшную яму под землей, без воздуха, света и тепла, наполненную нечистотами. Туда-то отправили Панкратия, как и других, взятых и аресто­ванных в тот день.
  Схваченных приковали к длинной цепи и гнали через весь го­род в городскую тюрьму. По пути прохожие и толпы черни осыпали их ругательствами, кидали в них грязью и камнями.
  Панкратию удалось, пока его заковывали в цепи, шепнуть одному из христиан, чтобы тот постарался предупредить его мать и Себастьяна обо всем, что с ним случилось. Панкратий мог и не просить об этом. Христиане считали священным дол­гом помогать один другому, и постигшее кого-либо из них нес­частье считали общим. Всякий старался облегчить участь схваченного, уведомить его родных, друзей, покровителей. Лишь только стража увела Панкратия, как христиане тотчас нашли одного из присутствовавших, который за хорошую пла­ту согласился идти в дом матери Панкратия и объявить ей о несчастии, постигшем ее сына.
  Мамертинская тюрьма состояла из двух подземелий, нахо­дившихся одно под другим. Верхнее освещалось только не­большим окном. Других отверстий не было. Когда верхняя тюрьма была полна заключенными, то можно себе предста­вить, сколько воздуха и света проникало в нижнюю часть. Сте­ны были толстые, с огромными железными кольцами. К этим кольцам, которые целы и поныне и которые можно видеть в Риме, приковывали узников. Они должны были спать на сы­рой, холодной, зловонной от нечистот земле; им почти не дава­ли пищи. Воздух был так смраден, что многие не выносили за­ключения и умирали прежде, чем их призывали на суд. Другие доживали до допросов, переживали страшные пытки, кото­рым их подвергали, и отдавали душу на арене цирка, растер­занные зверями. Несмотря на весь ужас своего заключения, Панкратий не унывал. Мысль о матери смущала его, но он на­деялся на Бога. Не долго томился Панкратий в тюрьме; его привели на суд. Тут были старики, женщины, девушки, моло­дые люди. Их вызывали одного за другим и почти всем задава­ли одинаковые вопросы.
  – Кто такой христианский Бог? – спросил судья у старого Потина, епископа Лионского, находившегося в тюрьме вместе с Панкратием.
  – Когда ты будешь достоин этого, тогда узнаешь, – спокой­но ответил епископ.
  Случалось, что судья начинал убеждать, пытался доказать, как заблуждаются христиане; они не спорили и кратко отве­чали на вопросы. Часто судья, выбившись из сил, потеряв тер­пение, приказывал мучить подсудимых; чаще случалось, что, желая кончить допрос, он спрашивал: «Ты христианин?» и, по­лучив утвердительный ответ, произносил смертный приговор.
  Наконец, префект обратился к Панкратию.
  – Слушай, – сказал он, – нам всем известно, мы знаем, что ты сорвал эдикт божественного императора, ездил на виллу к Хроматию, замешан во все козни и интриги твоих единовер­цев, но ты молод, почти мальчик; мы будем милостивы и про­стим тебя, если ты отступишься и принесешь жертву богам им­перии. Ты единственный сын у матери… Подумай о ней! По­щади себя! Тебя ждет жестокая участь!
  Панкратий молчал. Лицо его слегка побледнело, но не изме­нилось: напротив, оно приняло отпечаток особенной ясности, будто просияло от великого внутреннего чувства. Он реши­тельно сделал один шаг вперед, медленно и твердо перекре­стился.
  – Я христианин, – сказал он, – и поклоняюсь одному Господу
  Богу моему, Его Сыну и Святому Духу. Их люблю я, Их непре­станно призываю. Боги империи, ваши боги, обречены на заб­вение!
  – Палачам его! – закричал префект.
  Заседание закончилось приговором, согласно которому Лю­циан, Панкратий, Юстин и многие другие, так же как женщи­ны Секунда и Руфина, должны были за неповиновение закону, за отказ принести жертву и поклоняться богам империи, за принадлежность к секте христиан, быть отданы зверям на рас­терзание.
  Толпа встретила объявление о приговоре рукоплесканиями: дикими криками она проводила несчастных узников до дверей тюрьмы; но когда дверь эта захлопнулась за ними, то многие невольно задумались. Спокойные, ясные лица осужденных христиан произвели на многих глубокое впечатление. Толпа медленно расходилась по широким улицам великого города, радуясь предстоящим праздникам и зрелищам. Она была дале­ка от мысли, что эти улицы, эти здания, эти памятники искус­ства, эта великая Римская империя обречены погибнуть под напором варваров; что римской крови суждено будет литься там, где лилась до сих пор только кровь христиан.

XXIV  ^ 

  Накануне дня, назначенного для празднества и представле­ния в Колизее, то есть накануне гибели осужденных христиан, тюрьма, где они томились, представляла собой удивительное зрелище.
  Христиане не только не предавались малодушному страху или отчаянию, но своим поведением являли мужество и ясность духа. Они собирались группами, разговаривали и часто хором пели псалмы. Сами палачи их смягчались и предоставля­ли им некоторую свободу. Вечером, накануне казни, вошло в обычай подавать им ужин, называемый свободным. Блюда были изысканны и обильны. Публика и друзья осужденных до­пускались в тюрьму. Язычники с любопытством приходили смотреть на этих людей, которые завтра утром выйдут на бой со зверями. Какой же бой возможен между диким зверем и без­оружными людьми, между стариком, юношей, женщиной – с одной стороны, и львами, тиграми и пантерами – с другой!
  Когда подали ужин и приговоренные христиане сели за стол, спокойные, но задумчивые и серьезные, то присутствующие, не стесняясь, принялись делать свои замечания. Одни из них шутили и смеялись, другие указывали пальцем на самых моло­дых из христиан, дивились их спокойствию, жалели их моло­дость. Но таких было немного. Большинство публики смотре­ло неприязненно и громко высказывало вражду и презрение. «Что их жалеть, – говорили многие, – они христиане! Их надо истреблять – все они негодяи и лицемеры. Известно, что нет таких лжецов, таких трусов, как они! Вот мы посмотрим, как-то они перетрусят завтра. Теперь они только хвастают своим бесстрашием».
  Панкратий, надеявшийся в последний раз спокойно поужи­нать и побеседовать с друзьями, услышав эти речи, почувство­вал досаду и, обратясь к окружавшей стол публике, сказал громко:
  – Неужели вам мало завтрашнего праздника? Неужели зав­тра вы не успеете насмотреться на нас, когда мы будем уми­рать, отданные вам на потеху? Глядите! Глядите! Запомните наши черты: на суде, где будут судиться все люди Судьей Пра­ведным, вы с нами свидитесь, вы нас узнаете!
  Публика, не ожидавшая таких слов от презренного христиа­нина, отступила и скоро покинула тюрьму. Тогда с осужденны­ми остались только близкие.
  Между ними был и Себастьян, пробравшийся в тюрьму, ког­да публика начинала выходить из нее. Печальный, он подошел к Панкратию. Себастьян любил этого юношу, возлагал на не­го большие надежды в будущем… И вот ему приходилось быть свидетелем его преждевременной, жестокой кончины.
  – Моя мать! Видел ты ее? – спросил Панкратий, и голос его задрожал и прервался. Казалось, его спокойствие и твердость исчезли. Он хотел прибавить что-то, но не мог, и захлебнулся слезами. Они текли, блестящие, крупные по его прекрасному лицу, но глаза его, поднятые вверх, становились все яснее и светлее. В продолжение нескольких минут Себастьян не мог отвечать; Панкратий не ждал ответа. Глаза его были подняты, руки сжаты, бледные губы шептали молитву… Постепенно лицо его прояснилось и приняло выражение не страдания, а ка­кого-то просветления; судорожно сжатые руки опустились, слезы перестали бежать по белым как снег, щекам; и когда он обратился к Себастьяну, то лицо его было спокойно, голос уже не дрожал.
  – Милая моя мать! Скажи ей, что я умираю с радостью за торжество моей веры; скажи ей, что я надеюсь свидеться там с моим умершим отцом. Я знаю, я чувствую, что торжество ве­ры куплено пролитою невинною кровью. Скажи ей, чтоб она не сокрушалась, – все мы встретимся у Отца нашего Небесно­го.
  – Я не видел твоей матери, – сказал Себастьян, – хотя был у нее два раза. Слуги говорят, что она не выходит из своей мо­лельни и никого не хочет видеть. Я хоте л ей предложить прий­ти…
  – Сюда? – сказал Панкратий. – Нет! Нет! Я боюсь свидания с ней накануне смерти, хотя желал бы получить благослове­ние. .. Она бы не могла перенести последнего…
  Панкратий опять умолк, или слезы заглушали его голос. Од­нако он преодолел себя и произнес уже тверже:
  – Не будем говорить о ней. Повтори ей только мои послед­ние слова, когда меня уже не будет… Пусть она знает, что я умер счастливым, с верой, умер за правду. Помнишь ли, Се­бастьян, тот вечер, когда мы стояли с тобой ночью у раскрыто­го окна, и вдруг раздалось рыканье льва и вой гиены? В сердце моем что-то встрепенулось, будто оно предсказывало мне, что я погибну за веру, что мне суждена эта великая честь, эта слав­ная смерть!…
  – Воистину славная! – произнес Себастьян тихо.
  – Что ты сказал? – спросил Панкратий, не расслышав его слов.
  – Я думаю о бесконечной разнице, разделяющей верующих от неверующих. Человек, живущий мыслью, и человек, живу­щий одною плотью – какие это два разных существа! Я нахожусь в обществе людей, видящих свое счастье в наслаждении богатством и в достижении почестей. Они боятся смерти. Как содрогаются они при виде больного, при виде похорон, даже при известии, что в городе есть случаи заразной болезни. Страх этот томит их ежечасно. Жизнь их проходит в суетном искании призрачного счастья или животных наслаждений. И сейчас я вижу тебя… Ты, осужденный на страшную смерть, не пал духом. Ты бодр и силен, ты идешь на смерть с великим убеждением, что умираешь за правду… за веру… Ты счаст­лив. .. Я прошу Бога дать мне умереть так же и за то же. Ты для меня святой пример самопожертвования, готовности идти даже на смерть ради нашей веры.
  Себастьян и Панкратий были взволнованы до глубины ду­ши; они обнялись и долго молча так стояли.
  – Завтра ты не оставишь меня, когда я пойду на смерть, и от­несешь матери мое последнее слово, мой последний подарок, –сказал наконец Панкратий.
  – Буду, сделаю, – сказал Себастьян твердо.
  В эту минуту вошел дьякон и объявил, что в тюрьму удалось проникнуть священнику, и христианам предлагается испове­даться и принять причастие. Панкратий тотчас оставил Се­бастьяна и пошел за дьяконом в отдаленный угол тюрьмы, где вокруг священника уже толпились христиане. Тут были люди всех возрастов и полов. Женщины отличались особой выдерж­кой и мужественно готовились к смерти.

XXV  ^ 

  Народ спешил к Колизею; все население Рима и его окрест­ностей стремилось упиться кровью тех, кого считало злейши­ми врагами, и насладиться их предсмертными мучениями. Сто тысяч зрителей покрывали сплошною массой громадный цирк. Римляне поднимались по лестницам и садились на мра­морные ступени амфитеатра. Разряженные женщины спеши­ли занять свои места. Между тем преторианцы приблизились уже к дверям тюрьмы. По приказанию префекта, первым должен был явиться молодой христианин Л астений; один из сол­дат вошел в тюрьму и назвал его по имени:
  – Я здесь, – ответил он.
  – Иди!-сказал солдат.
  Он был одет в белую, как снег, одежду. В толпе говорили, что Ластений только что женился, и что его изящная туника была вышита руками матери ко дню свадьбы. Толпа была изумлена его красотой и одухотворенным выражением лица.
  Оставшийся сзади в тюрьме хор христиан запел стройно, но тихо вполголоса: «Тебя Бога хвалим, Тебя Царя небесного исповедуем, Тебя вся земля величает!»
  Ему привязали на грудь надпись: «Ластений христианин». Он шел медленно от Капитолия к Амфитеатру. У храма Юпитера Сатора, близ арки Тита, толпа встретила его криками негодо­вания и злобы.
  – На колени! – кричала она, – поклонись Юпитеру! Покло­нись нашим богам! Ластений стоял неподвижно.
  – Поклонись нашим богам! – неистово вопила толпа.
  – О, Рим, – сказал Ластений, и голос его звенел, – о, Рим! Я вижу тебя у ног Иисуса, и князь твой узрит знамение креста и ему поклонится! Храмы идолов замкнутся и не отворятся вове­ки!
  – Он богохульствует! Он накликает несчастье! – кричали в толпе. Разъяренные римляне уже были готовы растерзать его. Ластений стоял неподвижно. Преторианцы, видя, что народ озлоблен и может вырвать из их рук осужденного, поспешно окружили его и, обороняя от толпы, повели его к цирку. Перед Ластением настежь растворились двери, и он вошел туда твер­до, бестрепетно, полный величия и достоинства. Императора не было в амфитеатре; его еще ожидали, и потому Ластению позволили сесть на песок арены. Силы его были истощены от долгого заключения, плохой пищи, болезни и мучительных до­просов. Молодой человек закутался в свою мантию и склонил голову. Он, казалось, не видел никого и ничего, тогда как вся несметная толпа не спускала с него жадных взоров.
  A между тем по улицам, расталкивая толпу, бежала молодая женщина; скоро добежала она до длинного отряда преториан­цев, шедших к амфитеатру. Ее опережали колесницы, мимо нее неслись всадники; шли невольники, несшие на носилках разряженных женщин; но она ничего не видала, ничего не боя­лась и бежала вперед.
  – Христиан зверям! – поднялся вдруг оглушающий крик тол­пы. Она остановилась.
  – Я здесь! – закричала она изо всех сил, – я здесь, я христиан­ка! Возьмите меня, ведите в цирк!
  – Беглая христианка! – закричала толпа. – Остановить ее!
  – Да, я христианка, но не беглая, ведите меня в театр! Веди­те, ведите, прошу вас!
  – Но разве ее осудили? – спросил кто-то из толпы.
  – Осудили, осудили! – повторяла она с поспешностью.
  Толпа повела ее, но гладиатор, стоявший у входа в цирк, от­казался ее пропустить и сказал, что эта женщина ему неизвест­на, что имени ее нет в списке осужденных. В эту минуту отво­рилась другая дверь: молодая женщина ринулась в нее и со всех ног бросилась в объятия Ластения. То была его молодая жена.
  Сто тысяч зрителей поднялись в амфитеатре, и ропот пробе­жал по зданию. , – Жена, жена его! – слышалось с разных сторон.
  – Христианка! Пусть умирает! – кричали другие.
  – Она молода! Хороша собой! Бедная!… – говорили немно­гие вполголоса.
  – Христианка! Пусть умирает! Пусть с корнем уничтожится это проклятое племя!
  Кто опишет ужас, нежность, любовь и скорбь Ластения при виде жены? Он встал, крепко обнял ее и прошептал:
  – Милая! Зачем ты пришла? Зачем должен я увидеть тебя здесь? Как я могу быть свидетелем твоей смерти? О, Боже! Ка­кое страшное испытание Ты послал мне!
  – Друг мой, – сказала она тихо, силясь успокоиться и в самом деле постепенно успокаиваясь. – Я жена твоя, я пришла умереть с тобою за моего Бога, умрем вместе!
  Л астений молча заключил жену в свои объятия, оба упали на колени и подняли глаза к небу. На арене появился гладиатор и, обратись к народу, громко сказал:
  – Великий и свободный римский народ! Эта христианка са­мовольно вбежала в цирк. Ее нет в списке приговоренных к смерти. Я получил приказание предать зверям одного Ласте­ния. Он должен умереть один.
  Из толпы раздались голоса:
  – Боги хотят ее смерти, она вошла, пусть умирает!
  – Она вошла – пусть умирает! – заревела в один голос не­сметная толпа.
  Гладиатор склонился и вышел.
  В эту минуту раздалось бряцание оружия, спустился подъем­ный мост, который соединял амфитеатр с дворцом цезарей. Появился Максимиан в великолепной одежде с блестящей сви­той. Все встали, приветствуя его. Когда приветствия стихли, толпа, давно жаждавшая зрелища, закричала:
  – Зверей! Зверей! Христиан зверям!
  Раздался звук трубы. Невольники пробежали через амфите­атр к решетке, за которой неистово метался тигр, известный своей свирепостью.
  Звук трубы раздался вторично. Заскрипела решетка на тя­желых петлях; отворивший ее гладиатор поспешил скрыться, невольная дрожь пробежала по рядам зрителей.
  Ластений поспешно снял с себя мантию и накинул ее на жену, которая прильнула к нему и, казалось, без чувств висела на его шее, обвив ее судорожно своими белыми, окостеневши­ми руками… В два огромных прыжка тигр очутился возле них… Он взвился на дыбы и вонзил когти в плечи Ластения… Жена его невольно подняла глаза и увидела страшную пасть зверя у своего лица… Она слабо вскрикнула…
  Через минуту невольники вытащили два мертвых тела при громких рукоплесканиях толпы, посыпали арену свежим пес­ком, напоили воздух ароматами…
  Зрелище продолжалось…
  Наконец, очередь дошла до Панкратия. Он вышел, глаза его искали Себастьяна, и Панкратий увидел его в коридоре. Рядом с Себастьяном, опираясь на его сильную руку, стояла закутан­ная в покрывало женщина. Черты лица ее были скрыты, но не­выразимая скорбь сквозила в ее позе, в ее безжизненной не­подвижности. Она стояла, как статуя. Панкратий остановился и упал к ее ногам.
  – Мать, благослови, – прошептал он. Она нагнулась, пере­крестила его и перекрестилась сама.
  – Господи, помяни его и меня во царствии Твоем! – произне­сла она твердо.
  Панкратий снял с шеи ладанку с кровью замученного отца, которую мать когда-то дала ему, и протянул ей. Она прильну­ла к ней горящими устами.
  – Иди! Иди! – кричали солдаты, толкая Панкратия.
  Люцина выпустила его из своих рук и отшатнулась. Он встал и пошел…
  И вот он стоит посреди арены. Он последний… Его прибере­гли к концу… надеясь на молодость, на любовь к жизни. Если бы он мог отступиться, просить милости, поклониться бо­гам!. .. Это было бы торжеством языческих жрецов. Они наде­ялись… Но Панкратий обманул их надежды. Он стоял бестре­петно посреди арены, скрестив руки на груди, бледный, юный, прекрасный…
  Спустили зверей. Он не дрогнул и стоял неподвижно. Вы­скочили леопарды и медведи, уже отведавшие человеческой крови ранее, но не бросились на юношу, а только описали во­круг него бешеными прыжками страшный круг… а потом раз­бежались!…
  Толпа рассвирепела. Выпустили дикого быка. Он бросился на юношу, опустив рога. Добежав до него, бык заревел и вспа­хал рогами землю. Комки песка и столб розовой пыли подня­лись и скрыли на мгновение от зрителей и зверя, и его жертву. Когда пыль улеглась, Панкратий стоял невредимый, с блед­ным и прекрасным лицом, обращенным к небу.
  – Он колдун! – закричала толпа. Он колдун… У него на шее талисман… сними талисман! Сними его! Панкратий обратился к цезаря – Цезарь! – сказал он ему звучным голосом, и голос его не дрожал. – На мне не талисман, а знак спасения. С ним я жил .. с ним и умру!

  Молчание. Красота, молодость, бесстрашие Панкратия по­разили толпу; выражение его лица, свет ясных глаз возбудили во многих жалость. . Но лишь на мгновение.,. Раздался крик:
  – Пантеру! Пантеру!
  Из-под земли поднялась огромная клетка; и, пока она мед­ленно поднималась, стенки ее распахнулись, красивое живот* ное грациозно прыгнуло на землю. Пантера, обезумевшая от заключения и мрака, в которых ее морили голодом, обрадова-* лась свету и свободе и принялась прыгать, кататься по земле и играть, как играют котята. Скоро она обернулась и увидела свою жертву. Голод проснулся в ней Она обошла его вокруг, легла на землю, растянулась и, не сводя глаз с юноши, медлен­но поползла к нему, тихо перебирая острыми когтями и вонзая вперед в песок то одну, то другую лапу… и вдруг, внезапно, быстрее молнии прыгнула на него…
  Панкратий лежал на земле бездыханный с прокушенным горлом.

XXVI  ^ 

  Во дворце Максимиана был назначен прием: в этот день к нему допускались все лица, приходившие с просьбами, жалоба­ми и различными делами. Они входили один за другим; в зале не было никого, кроме римского префекта, которому цезарь отдавал приказания.
  Фульвий находился в приемной между другими просителями и, дождавшись своей очереди, вошел к цезарю. Он не пропус­кал ни одной аудиенции, и в этот раз, как всегда, Максимиан принял его, не скрывая своей неприязни; но Фульвий держался хладнокровнее обыкновенного. Лицо его сияло. Он прямо гля­дел на цезаря и после какого-то вопроса, отрывистого и иро­ничного, сделал два шага вперед, опустился на одно колено и смело сказал:
  – Цезарь, твоя божественность часто упрекала меня, что я не исполняю своих обязанностей и плачу за твои милости и щедроты пустыми словами. Я молча сносил эти нарекания, но не дремал… сейчас докажу это. Я открыл страшный заговор, в котором участвуют близкие к тебе лица.
  – Что ты еще придумал? – грубо сказал Максимиан. – Без предисловия, к делу, если действительно есть что-нибудь по­хожее на правду в твоих словах.
  Фульвий поднялся и, приняв трагическую позу, театрально произнес:
  – Цезарь! Ты окружен врагами… ты в их руках… самые стражи твоего дворца принадлежат к числу злейших твоих не­навистников… Божественная твоя особа находится в опасно­сти…
  – Скажешь ли ты, в чем дело? – закричал перепуганный
  Максимиан, бледнея и дрожа от страха и гнева.
  – Начальник внутренней стражи дворца Себастьян – хри­стианин. Вот доказательства!
  Фульвий подал Максимиану сверток бумаг.
  Максимиан недоверчиво и неохотно взял сверток, подавае­мый Фульвием, но в это мгновение Себастьян, к великому удивлению всех присутствующих, подошел к императору.
  – Цезарь! – сказал ему спокойно, – не ищи доказательств. Этот человек говорит правду. Я христианин и горжусь этим.
  Максимиан побледнел еще больше, потом вспыхнул; каза­лось, вся кровь прилила к голове и залила ему глаза: белки их стали красноватого оттенка, зрачки сделались тусклы и мут­ны. Сначала от ярости он не мог произнести ни слова; наконец опомнился и поток самых страшных ругательств обрушился на Себастьяна.
  Себастьян спокойно стоял перед ним с достоинством челове­ка, привыкшего уважать самого себя и сознающего свое нрав­ственное превосходство. Он знал, что ожидает его. Когда им­ператор уже задыхался от гнева, и речь его перестала быть членораздельной, Себастьян спокойно сказал:
  – Выслушай меня, цезарь! Я говорю с тобою последний раз. Слова мои должны тебя успокоить. Заговоров нет, и ты не подвергаешься ни малейшей опасности. Ты вручил мне стражу дворца, я исполнил долг мой добросовестно; ты цел и невре­дим. Я не способен на измену и не изменял тебе.
  – Христианин! Начальник внутренней стражи христианин! –кричал Максимиан. – Значит, я окружен врагами в моем двор­це! Кому довериться? Могу ли я быть спокоен хоть одну мину­ту, когда низкие козни проникли и сюда? Благодарение Юпи­теру! Я принесу ему в жертву всех христиан – я истреблю их! Я был предан в руки злейших врагов моих, и одни бессмертные боги спасли меня от гибели!
  – Рассуди хладнокровно, цезарь, – сказал Себастьян, – не боги твои спасли тебя, а верность христианина; он служил тебе честно. Я не способен обманывать и замышлять чью-либо ги­бель. Да! Ты был в моих руках и, если бы я замышлял что-либо против тебя, то имел бы время и возможность исполнить свои замыслы. Моя религия запрещает вступать в заговоры и коз­ни; она предписывает честно исполнять свои обязанности. Я не изменник. Но выше тебя, цезарь, стоит мой Бог. Дело моей со­вести и моей веры не имеет ничего общего с моими воинскими обязанностями. Как солдат и слуга твой я ни в чем не виноват перед тобою!
  – Зачем же ты скрывал свою веру? Из трусости! Ты скрывал ее из низкой трусости!…
  – Нет, не из трусости, а из чувства долга. Пока я мог помо­гать моим братьям христианам, я должен был спасать их от го­нений и гибели. Я жил посреди ежечасных волнений, бедствий, тревог. Я переносил испытания с покорностью. В эту минуту надежда угасла в моем сердце, и я считаю себя счастливым, что Фульвий донес на меня и избавил меня от жестокого выбора:, либо желать смерти и искать ее, либо жить, потеряв лучших друзей и, быть может, саму надежду на будущее.
  Максимиан подозвал к себе префекта и тихо сказал ему:
  – Этот человек заслужил смертной казни, мучительной смерти, но я не хочу, чтобы в Риме толковали о нем. Мне будет крайне неприятно, если узнают, что в моем дворце один из главных начальников был христианином. Позвать сюда Ги-факса!
  Вошел широкоплечий, высокого роста, обнаженный по пояс нумидиец, начальник африканского отряда. За плечами у него висели лук и колчан, расписанный разноцветными крас­ками, сбоку огромный, с широким лезвием меч. Он остано­вился перед Максимианом и молча ждал его приказания. Сму­глый цвет его кожи, мускулистая фигура, неподвижность де­лала его похожим на статую.
  – Гифакс, – сказал Максимиан, – завтра утром, чуть свет, без огласки расстреляй Себастьяна. Он христианин.
  Гифакс вздрогнул; он страшился христиан больше, чем лю­тых зверей, больше, чем ядовитых змей своей родины. По своему невежеству он верил слухам, которые о них распускали.
  – Ты отведешь Себастьяна в свой квартал, – продолжал Максимиан, – завтра чуть свет, завтра, а не сегодня, запомни это, привяжешь его к дереву во дворике Адониса и прикажешь стрелять в него стрелами. Только не убивайте его сразу. Пусть медленная, мучительная смерть постигнет его, понимаешь? Сделай это втайне и смотри… если вы напьетесь… Главное, без огласки! Пусть все останется в тайне. Я не хочу, чтоб об этом говорили в Риме. Ступай!

XXVII  ^ 

  Фабиола лежала на изящной кушетке. Одета она была, по обыкновению, великолепно, хотя носила еще траур по отцу. Кормилица по-прежнему ухаживала за ней, многочисленные рабыни наперебой старались угодить ей. Но на душе у нее бы­ло неспокойно: мучительные сомнения постоянно тревожили ее. Она слышала о смерти христиан в цирке, и мысли ее были прикованы, помимо воли, к ним.
  Сира добрая, честная девушка, – думала она, – но просто­душна, как дитя, легковерна и недальновидна. Быть может, она обманута. Говорят, что эти христиане хитры и лицемер­ны… Большие интриганы… Они ищут везде сторонников и не пренебрегают даже невольниками. Может быть, и Сира обма­нута? Не станут ведь они говорить всем о тех ужасных престу­плениях, какие совершают. Весь Рим знает об их страшных обрядах, зверствах… Нельзя же предположить, что все оши­баются. В этих слухах должна быть доля истины. Если малая часть того, что говорят о них, справедлива, то они, конечно, самые страшные, самые гнусные люди… А Хроматий? Хрома-тий, кажется, тоже христианин?… Но он уже выжил из ума. Он старик, утомленный жизнью. Христиане прельстили его своими чудными изречениями и, верно, обирают его – живут за его счет. Быть может, эта секта разделяется на две части: обманывающих и обманутых. Разве это не случалось прежде? В секте эпикурейцев одни искали счастья в грубых, материаль­ных наслаждениях, другие понимали эпикурейское учение иначе и искали счастья в умственных упражнениях, в уедине­нии, чтении. Быть может… Как узнать правду? Они умирают с таким непонятным, неестественным мужеством. Говорят –это колдовство, чары… Пустяки!… Я не верю в колдовство, но что же это? Как жаль, что я никогда не говорила с Себастья­ном о христианах… Я его уже столько времени не вижу и не знаю, где он.
  Фабиола глубоко задумалась. В эту минуту вошла Афра с завтраком. Накрывая на стол, она сказала:
  – Госпожа, ты слышала городскую новость? О ней говорят шепотом, потому что цезарь не хочет огласки. Себастьян при­говорен к смерти. Какая жалость! Такой молодой офицер, красивый и умный!
  Фабиола не слышала последних слов Афры: она приподня­лась на своем ложе и сидела бледная, как смерть, с широко рас­крытыми глазами.
  – За что?… – спросила она, наконец, едва внятно.
  – Он христианин!… Сам в том признался. Кто бы мог это во­образить?…
  – Себастьян христианин!… Христианин?… – произнесла Фа­биола с выражением недоумения и невольного ужаса. – Не может быть!
  – Да, христианин! Его приказано замучить до смерти. Ги-факс готовит свой нумидийский отряд и должен расстрелять его.
  – Бессмертные боги! – воскликнула Фабиола. – Неужели это правда? И когда? Когда казнят его?
  – Точно никто не знает. Кажется, скоро. Впрочем, – приба­вила Афра лукаво, – нумидийцам не в первый раз приходится казнить преступников; не мало отправили они людей в подзем­ное царство Плутона. Но они не мало и спасли их…
  Афра взглянула украдкой на Фабиолу и, заметив ее волне­ние и бледность, продолжала:
  – Нумидийцы и Гифакс знают, сколько стоит голова осуж­денного.
  – Говори яснее, –сказала Фабиола, оживляясь.
  – Благородная госпожа, желаешь ли ты спасти Себастьяна?
  – Конечно, – воскликнула Фабиола, – говори скорее!
  – Слушай же. Сколько ты заплатишь за его спасение? Пре­дупреждаю тебя, что дешево этого сделать нельзя.
  – Говори, сколько? Я заплачу. Сто тысяч сестерций и вольную мне.
  – Согласна; только чем ты поручишься, что можешь спасти его?
  – Об этом не беспокойся. Через двадцать четыре часа после казни Себастьян будет жив. Тогда ты и заплатишь деньги. Я верю тебе на слово.
  – И я не обману тебя, ты это знаешь. Беги же скорей, Афра, не теряй ни минуты.
  – Будь спокойна, спешить некуда, – ответила невольница, продолжая расставлять блюда на столе.
  В сумерки Афра отправилась в нумидийский квартал и во-шла прямо к начальнику отряда.
  – Зачем пришла? – спросил он. – Ныне здесь нет попойки.
  – Я пришла по очень важному делу, – сказала Афра. – Дело касается, во-первых, меня самой, потом тебя и твоего пленни-ка.
  – Вот он, смотри, – сказал Гифакс, показывая на связанного в углу двора Себастьяна. – Смотри, он уснул и спит так спокой-но, как будто завтра в это время будет жив и здоров.
  – Он должен быть жив, Гифакс! Скажи, ты не оставил еще намерения жениться на мне?
  – Конечно нет, но с условиями; они все те же: твоя свобода –я не могу жениться на рабыне, и хорошее приданое – я не могу жениться на нищей.
  – И то и другое готово. Сколько ты хочешь взять за мною?
  – Но крайней мере, сорок тысяч сестерций.
  – Не хочешь ли больше? Скажу тебе, что принесу с собой мужу восемьдесят тысяч, но с условием… надо спасти осужденного.
  Гифакс уставил глаза на Афру; удивление, смешанное с до– . садой,овладело им.
  – Ты с ума сошла! – воскликнул он. – Тебе бы уж попросить моей собственной головы. Если бы ты видела лицо цезаря, когда он приказывал мне казнить этого христианина, то поняла бы, что шутить нельзя.
  – Глупец! – сказала Афра презрительно. – Кто тебе мешает казнить его и вместе с тем спасти его? Все будут считать его мертвым, а христиане спрячут его. Стреляй так, чтобы он остался лежать замертво, но был бы жив. Ведь вы, искусные стрелки, знаете свое дело. Мне надо, чтобы он был жив спустя двадцать четыре часа после казни, а после я ни за что не отвечаю.
  – Не знаю, возможно ли это… – произнес Гифакс, раз­мышляя. – Себастьян – человек известный.
  – Как хочешь, – сказала хитрая Афра. – Ты теряешь жену и восемьдесят тысяч сестерций – это не шутка. Прощай!
  – Куда ты? Подожди! – сказал Гифакс, глаза которого раз­горелись. Алчность овладела им. – Не торопись, дай подумать. Надо будет подкупить стрелков, напоить их, –для этого опять нужны деньги… и не малые…
  – Я и об этом подумала, – сказала Афра, – и выдам тебе сколько нужно на подкуп и пир.
  – Ты золото-девушка! – воскликнул Гифакс. – Я не могу от­казать тебе!
  – Стало быть, договорились, – сказала Афра весело, – по­мни же, что если спустя двадцать четыре часа после казни Се­бастьян будет жив, мы отпразднуем свадьбу.
  Себастьян проснулся. Звезное небо сияло над ним; плыла лу­на; великий Рим безмолвствовал, объятый сном. Тишина ночи, не нарушаемая людским говором, могла сравниться только с безмятежной сердечной тишиной, наполнявшей серд­це Себастьяна. После невыносимых душевных страданий в день смерти Панкратия и других его друзей, смерть за торже­ство веры казалась ему счастьем. Он провел почти всю ночь в молитве и в том чудесном настроении духа, которое может ис­пытывать лишь человек чистого сердца и чистой совести, по­святивший всего себя на служение великому и святому делу. Всю свою жизнь Себастьян делал добро, спасал других и не щадил себя для ближних. Лицо его в эту трудную, но великую минуту, последнюю минуту его жизни, светилось, а глаза блестели. Таким нашел его Гифакс, когда рано утром вышел из своей караульни.
  Гифакс, не сказав Себастьану ни слова, отправился к стрелкам и созвал самых искусных из них в свою комнату. Там он по­дробно рассказал им, как надо стрелять, чтобы сразу не убить приговоренного. Христиане, со своей стороны, предлагали большую сумму за тело Себастьяна. Решено было, что двое из них будут ожидать у ворот двора, и что стрелки вынесут им те­ло. Стрелки согласились на предлагаемую сделку. Гифкас не боялся, что они проговорятся, ибо каждый из них знал, что его ожидает, если все откроется.
  Себастьяна повели на небольшой дворик, находивийся ме­жду дворцом и казармами африканских солдат. Дворик был усажен деревьями, посвященными языческому богу Адонису. Себастьян шел твердо, окруженный стражей и целым отря­дом, которые должны были присутствовать при казни в ка­честве зрителей.
  Когда его привели, раздели и привязали к дереву, пять от­личных стрелков отделились от отряда, спокойно отошли на конец двора и встали против осужденного. Ни один друг, род­ственник, ни один христианин не могли пробиться к Себастья­ну, он не имел и этого последнего утешения; ему некому было сказать последнего слова, не с кем было послать последний привет близким. То была страшная смерть, одинокая, мучи­тельная. Ужасно казалось умереть внутри каменных, высоких стен, привязанным к дереву, служить целью для варваров, ко­торые готовились стрелять в человека, как в животное, как в куклу. Они готовились хладнокровно, без ненависти, даже без злобы, а с ужасающим равнодушием.
  Себастьян в эту минуту позавидовал Панкратию, который умер, напутствуемый увещаниями священника, приняв благо­словение матери, простившись с друзьями, умер посреди аре­ны, полной народа, согражданами, из которых многие диви­лись его мужеству и твердости духа.
  Вокруг Себастьяна не было даже римских солдат. Панкра-тий-римлянин умер среди римлян; Себастьян-римлянин дол­жен был умереть, окруженный варварами, которые шутили так, будто дело шло о забаве, а не о казни. Эта участь была ужасна, и он вполне сознавал, что смерть его похожа скорее на тайное убийство, чем на казнь человека, открыто умирающего за свою веру Но он покорился воле Божией, поднял голову, обратил свой взор к небу… Там искал он силы и утешения в по­следнюю минуту своей жизни…

  Один из нумидийцев взял лук, прицелился, стрела завизжа­ла, рассекла воздух и, дрожа, вонзилась в грудь мученика Дру­гие нумидийцы, при виде удачного выстрела, одобрительно за­шумели. Прицелился другой, и стрела вонзилась рядом с пер­вой. Третий, а за ним и другие столь же искусно, столь же рав­нодушно стреляли один за другим, громко смеясь. Себастьян стоял твердо, израненный, залитый горячею кровью, пока не потерял сознания. Его поддерживали теперь одни веревки, ко­торыми был привязан к дереву. Глаза его закрылись, смертельная бледность покрыла лицо, голова опустилась на окро­вавленную грудь. Тогда один из стрелков подошел к нему, перерезал веревки, и Себастьян упал на землю, как падает тра­ва, подрезанная косой. Из ран его потоками струилась кровь и образовала вокруг него широкий пурпуровый круг.
  Вскоре стрелки вынесли тело Себастьяна из дворика и отда­ли его двум христианам, дожидавшимся у дверей казармы. Христиане несказанно удивились, когда мимо них просколь­знула чернокожая женщина и шепнула:
  – Осторожно! Он еще жив!
  Тогда христиане завернули мученика в темное покрывало и, вместо того, чтобы нести его на кладбище, пробрались осто­рожно задним крыльцом в покои Ирины, жившей во дворике цезарей.
  Ирина была вдовой христианина Катулла, принявшего хри­стианство на вилле Хроматия. Катулл умер за веру, а вдова, за­бытая и незаметная, сохранила свою квартиру в одном из зад­них отделений дворца. У нее были две дочери, одна из которых была язычницей, а другая – христианкой. Ирина, пережив мужа, посвятила себя делам милосердия, укрывала у себя гони­мых христиан, ухаживала за больными, посещала бедных. Она с радостью приняла Себастьяна, положила его на свою кро­вать и принялась его лечить.

XXVIII  ^ 

  В течение суток, последовавших за казнью Себастьяна, Фа-биола несколько раз посылала Афру узнать о его состоянии, но известия были неутешительными. Себастьян был при смер­ти; на выздоровление его надежды почти не было. Исстра­давшаяся Фабиола решила сама идти к Ирине, чтоб точно вы­яснить, в каком именно состоянии находится больной и, если возможно, взглянуть на него. Она знала, что Ирина христиан­ка и, отваживаясь идти к ней, опасалась сурового приема.
  Многое передумала Фабиола, тайно пробираясь к Ирине. Несколько раз она хотела вернуться домой, но сострадание к Себастьяну взяло верх.
  Последние жестокие гонения на христиан произвели на нее глубокое впечатление. Она не раз говорила себе, как должна быть велика и свята та религия, которая заставляет людей ид­ти на величайшие жертвы и заставляет их умирать столь му­жественно; должен быть велик тот Бог, который дает силу ма­терям, женам и сестрам жертвовать безропотно сыновьями, мужьями, братьями и, пережив их, продолжать свою безотрад­ную жизнь, посвящая ее всю без остатка оставшимся едино­верцам. Это был подвиг, который казался Фабиоле чудом, и чудо это совершалось на ее глазах. Ирина, пережившая мужа и брата, теперь бесстрашно приняла к себе Себастьяна. Не являла ли она собою великий пример самопожертвования, под­вергая свою жизнь опасности для спасения человека, почти ей неизвестного? Но он был христианин и, как христианка, она спасала его. Нет, Фабиола пойдет к этой благородной, велико­душной женщине. Если Ирина не примет ее, то она уйдет, по­корно снося заслуженное презрение и ненависть. Но она не может оставить умирающего друга своего покойного отца, ко­торый столько лет посещал их дом, которого она привыкла уважать.
  Когда она, наконец, благополучно достигла жилища Ирины и остановилась у дверей, сердце ее забилось с новой силой. Од­нако она опять преодолела себя и постучалась. Молодая, кра­сивая девушка, изящно одетая, отворила ей дверь и, увидя не­знакомку, смерила ее высокомерным и холодным взглядом.
  – Что тебе нужно? – произнесла она отрывисто.
  – Я бы желала видеть Ирину, – сказала Фабиола робко. Она уже научилась говорить спокойно и мягко и испытывала иное чувство, не похожее на все то, что владело ею когда-то пре­жде…
  – Ирину? – повторила молодая женщина, – но Ирина тебя не знает. Она занята и не может видеть…
  – Я подожду, – так же кротко, как и прежде, отвечала Фа­биола. – Позволь мне подождать. Я пришла не из простого лю­бопытства, а по важнейшему делу…
  – По делу! Знаем мы эти дела. Приходит масса народа, и все с делом. Кто ты такая?
  – Я Фабиола, римская патрицианка, – произнесла Фабиола с мгновенно проснувшейся гордостью. Она не могла сдержать возмущения от оскорбительных слов молодой женщины.
  Отворившая казалась удивленною, узнав, что просто одетая посетительница оказалась патрицианкой, богатой и знатной, о которой она слыхала прежде. Тон Фабиолы произвел на нее впечатление. Она неохотно, но уже не так сурово посмотрела на нее, повернулась и сказала более вежливо:
  – Подожди немного! – Затем она отворила дверь, впустила Фабиолу в комнату и вышла, спуская за собой занавесь двери.
  Фабиола села и осмотрелась. Комната была невелика, чис­та, но чрезвычайно просто, почти бедно, убрана; она осве­щалась одним овальным окном, выходившим на лестницу дво­ра. Окно было прорезано в стене так высоко, что шедшие по лестнице не могли видеть, что происходит в комнате. Словом жилище Ирины, пройти к которому можно было только через черную лестницу и заднее крыльцо двора, казалось затерян­ным в огромном здании, и окна его были так высоки, что не привлекали внимания. Их можно было принять за слуховые, которые обычно делались под крышей.
  «Убежище выбрано удачно, здесь трудно отыскать Себасть­яна, – думала Фабиола, – но если его откроют… Ирина и дочери ее погибли… Это, наверно, ее дочь. Как она суха и над­менна! Видно, что она озлоблена… Что удивительного?… По­сле таких бедствий, таких потерь!… Узнаю только о здоровье Себастьяна и уйду – что мне тут делать? они глядят на меня, как на зверя, будто я сама посылала несчастных осужденных на смерть… Однако я должна понять, простить им эту нена­висть. .. Может ли христианка не ненавидеть язычницу?…»
  В эту минуту занавес приподнялся, и в комнату тихо вошла белокурая, лет сорока пяти женщина, бледная, худая, но еще прекрасная, несмотря на возраст и скорбь, выражавшуюся в каждой черте лица. Она была одета в простое темное платье, и приветливо поклонилась Фабиоле.
  – Я – Ирина, которую ты хотела видеть, – сказала она. –Чем могу служить тебе? Голос ее был тих, и что-то сердечное, доброе звучало в нем.
  Фабиола встала.
  – Я пришла, – сказала она несмело, – узнать о… Поверь, что не любопытство, а участие… не злое намерение, а уважение к тебе и…
  Фабиола была взволнована и не могла произнести больше ни слова.
  – Сохрани меня, Боже, предполагать злое! – сказала Ирина. – За что буду я хотя бы мысленно оскорблять человека, кото­рого не знаю? Успокойся, благородная Фабиола, успокойся и скажи мне, какое ты имеешь ко мне дело. Если я могу услу­жить тебе чем-нибудь, сделаю это с радостью!
  Фабиола стояла пораженная. Ирина через несколько дней после казни всех своих близких, укрыв у себя Себастьяна, но­вую жертву языческого мщения, принимает язычницу и пов­торяет ей, что готова услужить женщине, которую встречает в первый раз в жизни!…
  – Я пришла, – сказала Фабиола дрожащим от волнения го­лосом, – узнать о состоянии здоровья Себастьяна… Есть ли на­дежда спасти его?
  Молодая женщина, сидевшая в углу комнаты, вздрогнула и встала. Она побледнела и была, видимо, испугана и разгнева­на. Фабиола заметила и это движение, и ее выражение лица.
  – Поверьте мне, – сказала она вдруг с жаром, – я не выдам вас; я скорее умру, чем произнесу слово, которое бы повреди­ло вам!
  – Все это одни слова, а мы тебя не знаем, и кто поручится, что ты… – начала с досадой молодая женщина; но Ирина по­вернулась к ней и сказала настойчиво, но кротко:
  – Замолчи, прошу тебя, Хлоя! Не смущайся, – прибавила она, обращаясь к Фабиоле. – Дочь моя сказала это по молодо­сти, прости ей. Я тебе верю!
  – Иногда молодые бывают разумнее старых, – произнесла Хлоя и вышла из комнаты в порыве гнева.
  Ирина бросила печальный взор на свою дочь и вздохнула. Она обратилась к Фабиоле:
  – Ты желаешь узнать о здоровье Себастьяна? Он очень, очень плох. Я и моя дочь не отходим от него. Его лечит искус– ный врач, но не ручается за его жизнь. Да будет над нами воля Божия!
  – Могу я его видеть? – спросила Фабиола.
  – Если ты хочешь, конечно, но он без памяти и не узнает тебя. Не лучше ли отложить свидание до того дня, когда он опомнится, или…
  Ирина не договорила. Фабиола поняла ее. Она встала и ска­зала:
  – Позволь мне прийти узнать о нем сегодня вечером. Я пред­почитаю прийти сама, чем посылать рабыню.
  – Приходи, когда хочешь; я всегда буду рада видеть тебя и известить о состоянии твоего… твоего…
  – Друга моего отца, друга моего покойного отца и моего. Я всегда его уважала, а теперь еще больше. Бедный, несчастный Себастьян!
  – О, нет, не несчастный! – сказала Ирина. – Он пострадал за веру, и Бог наградит его, Бог благословит его жизнь, если он останется жив; если же умрет, Бог примет его в сонм правед­ных. Он не несчастлив, напротив…
  – Но он так ужасно страдает! – воскликнула Фабиола.
  – Телом, но не духом, – ответила Ирина.
  В эту минуту в комнату вошла другая молодая девушка, кра­сивая, черноволосая, с тонкими чертами лица и с добрым вы­ражением глаз. Она была одета просто, как и Ирина и, входя, ласково и почтительно склонилась перед Фабиолой.
  – Моя дочь Дарья, – сказала Ирина. – Ну, что, как чувствует себя наш больной? – спросила она.
  – Он, по-видимому, спит, и я пришла спросить у тебя, ма­тушка, нужно ли разбудить его, чтобы дать ему лекарство.
  – Я думаю, нет, если он уснул. Пойду взгляну на него. Если он без памяти, постараюсь заставить его проглотить лекар­ство. Останься с благородной Фабиолой. Подожди немного. Не уходи. Я скоро вернусь, узнаю только, спит ли он. Если он действительно заснул, то это хороший знак.
  Ирина вышла из комнаты, оставив девушек наедине. Фабио­ла молчала. Сердце ее было полно различных чувств, голова-мыслей.
  – Как ты добра! Презирая опасность, ты отыскала нас, что­бы осведомиться о Себастьяне, – сказала Дарья. – Если бы ты только видела его, когда его принесли к нам! Кажется, сердце зверя, и то бы дрогнуло от жалости при виде этого израненно­го, истекающего кровью человека. Бедная матушка плакала над ним, как над родным сыном!
  – Она очень любит его? – спросила Фабиола.
  – Она всех любит; но лично она знала его мало, вернее почти совсем не знала.
  – И приняла его? Вы знаете, что вас ожидает, если откро­ют…
  – Конечно, но на то воля Божия! Мы должны исполнить наш долг. Люди – братья. Бог приказал не думать о себе, когда страдают ближние. Мы должны помогать друг другу. Что мы делаем для бедных, больных, гонимых – делаем для Бога. Чего нам бояться? Смерти?
  – Но как же они узнали, что вы не побоитесь принять Се­бастьяна? Почему его принесли сюда?
  – Мы христианки, и христиане принесли его к нам; к тому же мама всю свою жизнь посвятила попечению о бедных. Она хорошо лечит; у нее есть целебные травы. После смерти моего отца она посвятила себя больным и несчастным. Ей случается не спать по нескольку ночей кряду и переходить от одного больного к другому.
  – А давно умер твой отец?
  – Он погиб за веру вместе с нашим дядей в предпоследнее го­нение христиан. Дед наш тоже погиб. Бедная мама потеряла отца, мужа и брата… Но мы благодарим Бога! Он послал нам утешение. Мы смогли многих спасти. Христиане нас любят, и в трудные минуты обращаются к маме. Я говорю с тобой от­кровенно , ведь ты дружна с Себастьяном?
  – Да, но я не вашей веры.
  – Господь Бог просветит тебя и обратит на путь истины, –сказала Дарья и перекрестилась. – Ты добра, я вижу это; ты милосердная, иначе бы ты не была здесь. Благодать Господня сойдет на тебя и просветит тебя.
  Фабиола смутилась еще более; в глубине души у нее что-то шевельнулось; сердце ее наполнилось благоговейным страхом и тайным, ей самой непонятным чувством смирения.
  – Лишь только Себастьян поправится, – сказала Фабиола, –я могу перевезти его на мою виллу в Кампанью. Это уединен­ное место. Его можно укрыть там от преследований и, может быть, испросить у цезаря помилование.
  – Едва ли цезарь простит его. Таких примеров еще не быва­ло, – ответила Дарья, – но во всяком случае перевезти его на твою виллу было бы для него спасением. Я скажу об этом ма­тушке. Как ты добра, благородная Фабиола! Как мы будем мо­литься о тебе, о твоем спасении!
  В эту минуту опять появилась Хлоя. Было видно, что страх не давал ей покоя. Взглянув на ее бледное лицо, Фабиола опять поднялась с места, готовясь уйти.
  – Я зайду сегодня вечером, если вы позволите. Вечером прийти безопаснее, не правда ли?… – сказала она.
  – Если ты боишься, позволь мне прийти к тебе. Меня никто не знает. Я принесу тебе вести о больном.
  – Я боюсь не за себя, – сказала Фабиола с силою, – а только за вас. За себя я не боюсь!
  – И за нас не бойся, мы надеемся на Бога и нисколько не боимся опасности.
  – Но как можно, – сказала Хлоя, – не думать об опасности? Надо потерять остаток рассудка, чтобы не понимать, какой страшной участи мы подвергнемся, если кто-нибудь донесет на нас. Злых людей много. Бессмертные боги накажут тебя. Не­мезида будет преследовать тебя всюду, если ты хотя бы еди­ным словом повредишь нам! – продолжала Хлоя, обращаясь к Фабиоле. – Лучше тебе не приходить сюда. Подумай: мы тебя вовсе не знаем! Кто поручится, что ты не подослана? В Риме немало шпионов!
  – Хлоя, Хлоя! – воскликнула Дарья с невыразимой печалью. – Как можешь ты оскорблять нашу гостью, друга нашего бед­ного больного?
  – Твоего, а не моего больного. Я его не знаю и знать не хочу. Проклинаю тот час, когда его принесли сюда. Будто не­известно, что мы погибли, если узнают, что мы приняли его.
  Бессовестные! Гостью твою я не оскорбляю и не желаю ос­корблять, а говорю лишь правду. Всякий стоит прежде всего за себя. Чем я виновата, что ты мне сестра, что твоя мать – моя мать! Все эти беды обрушились на нас, потому что мы отступи­лись от наших богов, и вас преследуют теперь мои мстители-боги!. .. Слушай меня, Фабиола! Ради себя, ради нас уйди отсю­да и не приходи больше! Ты видишь, я поклоняюсь тем же бо­гам, что и ты… Я не христианка и не буду никогда христиан­кой. Они сумасшедшие, и бегут навстречу своей погибели… но, губя себя, они губят меня. Я хочу, чтобы ты знала и, в случае нужды, засвидетельствовала, что все, что здесь де­лается, делается помимо моей воли. К нам ходят нищие, к нам несут раненых, которых мы не знаем! Если бы моя воля, я бы не приняла никого. Каждый должен думать, прежде всего, о себе. Мы не знаем этого Себастьяна. Если он христианин, то знал, на что идет, почему же нам гибнуть из-за него? И поверь – все это напрасно: его мы не спасем. Он умрет, а себя мы погу­бим. Если он умрет, как его отсюда вынести? Это не жизнь, я дрожу от страха ежеминутно! Когда я слышу стук у двери, мне так и кажется, что входит стража и тащит меня в тюрьму, а по­том в цирк… зверям!…
  – Не тебя, Хлоя, а меня и матушку, – сказала тихо Дарья. –Ведь мы не боимся, мы скажем, что ты не христианка и всегда гнушалась тем, что мы делаем.
  – Прекрасно! – воскликнула Хлоя с гневом, – но разве вам поверят? Да если и поверят, вы думаете, мне будет весело знать, что моя мать и сестра опозорены, поруганы, отданы зверям… это ужасно!
  Хлоя заплакала. Дарья бросилась к ней, стараясь утешить ее. Она целовала ее, шептала добрые слова. Фабиола почув­ствовала, что ей, незнакомке, не следует присутствовать при семейной сцене, и ускользнула из комнаты, не замеченная се­страми.
  Она медленно шла домой. В первый раз ей довелось посе­тить христианское семейство, и то, что она там видела, навело ее на целый ряд размышлений. Добрая мать, добрая дочь, по­святившие жизнь свою страждущим, и другая дочь, в которой эгоизм и страх заглушали даже столь свойственное женщине чувство сострадания. Одни – христианки, другая – язычница. «Да, – сказала Фабиола сама себе, и сказала невольно, – велик тот Бог, сильна та религия, которая внушает людям такие вы­сокие чувства, такую великую добродетель и любовь к ближ­ним».
  С тех пор каждый день по два раза пробиралась Фабиола к Ирине. Себастьян пришел наконец в себя, но не выздоравли­вал, силы его не восстанавливались. Лечивший его старик-священник опасался последствий болезни. Себастьян потерял слишком много крови. Прошло уже две недели, а он все лежал без движения на постели, хотя пришел в сознание.
  Фабиола не могла удержаться от горьких слез, увидя его бледного и обессиленного. Он едва мог произнести слово, но глаза его благодарили ее. Фабиола все больше и больше сбли­жалась с Ириной и ее дочерью и не переставала им удивляться. Однажды она принесла Ирине значительную сумму для разда­чи бедным. Ирина со слезами на глазах благодарила и, о чем бы ни шла беседа, все возвращалась к этой сумме и с восторгом говорила, кому именно надо ее раздать. При этом всякий раз она благодарила Фабиолу, которая чувствовала себя неловко от таких незаслуженных похвал. Ирина отдавала последнее бедным, делилась с ними от своих ничтожных доходов, а Фа­биола принесла деньги, которые не знала, куда истратить. Она стала задумываться о том, сколько покупала себе ненужных вещей, сколько тратила на званые обеды и ужины, на туалеты, мебель, и все эти расходы казались ей бессовестными. За один браслет, за одно кольцо, а их было у нее бесчисленное ко­личество, она платила такие суммы, которых было бы доста­точно на пропитание целого семейства в течение года. Она обещала быть впредь расчетливою, откладывать деньги и от­давать их Ирине. Жизнь ее совершенно изменилась.
  Фабиола перестала выезжать и принимать и чувствовала себя спокойною и счастливою только тогда, когда, оставив роскошные покои, уходила к Ирине в ее бедную квартиру и са­дилась между нею и Дарьей. Уверившись, что Фабиола чест­ная женщина и не донесет на них, Хлоя сделалась приветливее и меньше боялась, что у них откроют Себастьяна. Время шло, и о нем забыли. Хотя Хлоя несколько успокоилась, но страш­но скучала и смотрела с презрением на нищих, которые, как она говорила, обивают порог ее матери. Она сознавала, что мать ее добрая женщина, но что пользы в этой доброте? – при­бавляла она. Напротив, эта доброта и была причиною всех несчастий. Разве бедные, которых мать ее кормит, одевает и лечит, могли ей быть полезны? Они тащили последние деньги из дому, они могли ежечасно подвергнуть их преследованиям со стороны римских властей, ибо почти все приходящие были христианами. При одном только слове «христиане» Хлоя впа­дала в отчаяние и гнев. Она ненавидела их, как причину своего ежеминутного страха. Благодаря христианам они не посещали своих богатых и влиятельных родных и жили в одиночестве. Все рассуждения, все громкие слова надоели ей. Мало ли она наслушалась разных бредней, которым могли верить только тупоумные!…
  Напрасно Фабиола доказывала Хлое, что христиане не оби­рают ее матери и сестры, что те сами заставляют бедных при­нимать хлеб, одежду и лекарства. Хлоя твердила свое.
  – Почему же мы не живем, как люди? – говорила она. – Мой родной дядя – префект в одной из богатейших провинций; но он знать нас не хочет, – почему? Все от того, что ему небезыз­вестно, к какой секте принадлежит моя мать. О, я несчастней­шая из женщин!
  Ирина и Дарья обходились с Хлоей кротко, уступали ей во всем, что не касалось их собственных обязанностей, но эта кротость не смягчала, а ожесточала ее еще более. Часто рез­кие, почти оскорбительные выражения срывались с ее языка и наполняли печалью сердце бедной матери. Хлоя не была злой от природы, но была эгоисткой – в этом не могло быть сомнения; она была несчастлива и составляла бы несчастье всего семейства, если бы оно не научилось сносить испытания с твердостью и покорностью. Ирина смотрела на Хлою со скорбью, относилась к Хлое, как к своему кресту, который не­сла со смирением христианки. Надо прибавить, что Хлоя мо­гла бы оставить мать и сестру и уйти жить в дом какой-либо богатой родственницы, но она была горда, самолюбива, в глуби­не души любила мать и сестру и не хотела отказаться от них публично.
  Фабиола старалась смягчить сердце Хлои, часто уводила ее. Фабиола ездила с нею на гулянья, в бани, дарила ей наряды. Хлоя благодарила Фабиолу, но не слушала ее увещаний и час­то восклицала: «Прошу тебя, довольно! Это я уже слышала не раз… Одно меня удивляет, как это ты, благородная римлянка, поклоняющаяся римским богам, богам бессмертным, можешь выносить этих глупых, плаксивых христиан! Я дивлюсь тебе! Сидишь целыми часами и слушаешь безумные речи моей се­стры. Она добрая, но, право, недалекая девушка! Она верит всякому вздору, разве ты не видишь?»
  – Однако христиане умирают за свою веру, однако они любят друг друга и действительно помогают один другому, живут в любви и согласии, – возражала Фабиола.
  – Так что же? Мало ли сумасшедших на свете! Я считаю их сумасшедшими. По-моему, сперва думай о себе, потом о дру­гих. Разве это не глупость – умирать за веру? От них требуют: поклонитесь Юпитеру, а они не хотят и умирают. Да я не толь­ко Юпитеру, а глиняному горшку поклонюсь, чтобы избавить­ся от смерти.
  – Нет, – сказала Фабиола, – я не стану поклоняться тому, чему не верю! Согласись, по крайней мере, что думать прежде о других, и очень мало о себе –добродетель!
  – Никогда не соглашусь! Глупость, а не добродетель! Если мне хочется есть и пить, я сперва наемся и напьюсь, а потом на­кормлю и напою другого. Это благоразумно.
  – А если тебе хочется есть и ты видишь, что родная твоя мать голодна, неужели ты станешь есть спокойно, пока насы­тишься вдоволь, а потом уже подумаешь о матери?
  – С матерью я разделю питье и пищу потому, что она мне мать. ..а с первым встречным… благодарю покорно!
  – Но христиане считают каждого человека братом, каждую старую женщину матерью, и делятся со страдающими послед­ним.
  – В этом и проявляется их глупость!
  – Нет, – сказала Фабиола, – это их доброта. Я понимаю те­перь слова их Учителя: «Люби ближнего, как самого себя».
  – Поздравляю тебя! И ты станешь христианкой и пойдешь умирать в цирке на потеху черни! Завидная участь! И смерть, и позор!
  – Смерть – да! Позор – нет! Я не стану христианкой, потому что не считаю себя способной на такие великие подвиги, но не могу не согласиться, что счастлив человек, имеющий силу жить и умереть, исповедуя то, что он считает истиной.
  – Счастье в смерти! Ясно, ты заразилась их бреднями, – ска­зала Хлоя презрительно.
  Уверившись, что убедить Хлою невозможно, Фабиола оста­вила ее в покое и перестала спорить с нею, но Хлоя, со своей стороны, никак не оставляла в покое Фабиолу. Она испытыва­ла потребность поверять кому-либо свою досаду, свои опасе­ния, свои, как она выражалась, несчастья. Она целыми днями, не ударяя пальцем о палец, жаловалась на скуку, на пустоту жизни, на безотрадную будущность. Нравственные качества Ирины и Дарьи, так разнившиеся от ничтожества, суетности и эгоизма Хлои, производили сильное впечатление на Фабиолу, и душа ее все больше стремилась к христианам.
  Себастьян выздоравливал. Силы медленно возвращались к нему, но не возвращалась бодрость духа. Что могло быть ужас­нее его положения? Он вынес страшные приготовления к каз­ни, более жестокие, чем сама казнь, вынес невыразимые мучения, упал замертво, лишившись чувств, и вдруг опомнился на одре страдания. Он опять жил для жизни, в которой все по­терял. Лучшие друзья его умерли в мучениях. Другие скрыва­лись. Сам он лишился всего – положения, состояния, здоровья. Он вставал с постели живым мертвецом. Одна вера, одна по­корность воле Божией могли вдохнуть в него решимость снова начать жизнь, полную страданий. Несмотря на предложение Фабиолы, он не согласился бежать из Рима и скрыться на ее вилле. Когда у него спрашивали, что он намерен предпринять, где и чем жить – он отвечал спокойно, но с великой печалью:
  – Не знаю, как Бог велит, как Бог положит на душу. Пока еще я не могу сойти с кресла без чужой помощи. Когда поправлюсь, то Бог укажет мне путь.
  Фабиола, истощив все доводы, убедилась, что Себастьян не­преклонен. Тогда она стала придумывать, как бы спасти его, и остановилась на мысли просить императорской милости. Она полагала, что Максимиану можно сказать, что Себастьян бе­жал на Восток и возвратится, если ему даруют прощение. Она знала, что Максимиан любит драгоценные камни, и послала ему в подарок бесценное кольцо, которое хранилось в ее се­мействе издавна и переходило по наследству. Она предложила его Максимиану через своего хорошего знакомого, имевшего доступ во дворец, как знак своего уважения и преданности, как память об умершем отце, верном слуге цезаря. Цезарь принял кольцо милостиво и велел поблагодарить Фабиолу; тогда Фа­биола попросила аудиенции. Максимиан велел сказать ей, что она может прийти в Палатинский дворец вместе с другими про­сителями. Обычно он принимал их, спускаясь по своей парад­ной лестнице, у которой они его дожидались. Ответ этот не по­радовал Фабиолу. Она просила особой аудиенции, а ей предла­гали смешаться с толпою просителей и просительниц… Но де­лать было нечего; она решилась идти и попытать счастья.
  Назначенный день наступил. Фабиола оделась в изящное траурное платье – она носила траур по отцу – и смешалась с толпою просительниц. Их было множество. Все они ждали с замирающим сердцем появления цезаря. Одно его слово дол­жно было решить их участь или участь их сыновей и мужей. Все молчали, все глядели, не спуская глаз, на большие двери дворца, которые должны были при звуках литавр распахнуть­ся настежь перед императором. Молчала и Фабиола. Сердце ее сильно билось, и она, как и другие женщины, стояла бледная, с легкою дрожью в руках и ногах.
  Звук литавр раздался. Двери распахнулись. Максимиан мед­ленно сходил по широким ступеням лестницы. На его мизинце было надето кольцо, подаренное Фабиолой. Он глядел без­жизненными глазами на толпу просителей, принимал прось­бы, бегло взглядывал на написанное и, не говоря ни слова, рвал большую часть из них; некоторые передавал своему се­кретарю, шедшему сзади. Но ни на кого не взглянул, никому не сказал ни одного слова милости, сострадания и участия.
  Настала очередь Фабиолы. Цезарь был уже в двух шагах от нее. Она преодолела свое смущение и подошла к нему. Макси-миан протянул руку, чтобы принять просьбу, как вдруг раз­дался глухой, но твердый голос: «Максимиан! Максимиан!» И все – цезарь, Фабиола и толпа – оглянулись туда, откуда он раз­дался… Фабиола взглянула и обомлела: против нее на почер­невшую от времени стену дворца уступом выходил балкончик, и на нем, как привидение, стоял бледный, высокий, худой, из­можденный страданиями человек, закутанный в плащ. Фабио­ла мгновенно узнала его. Это был Себастьян! Он стоял гордо и спокойно. На темно-сизой стене отчетливо вырисовывались его золотые волосы, похудевшая фигура, бледное лицо; из-под соскользнувшего с плеч плаща виднелась грудь и руки в окро­вавленных перевязках. Себастьян, услышав столь знакомый ему звук труб, возвещавший о выходе цезаря из дворца, встал с кресла, на котором сидел в квартире Ирины и, движимый не­понятною ему самому силой, быстро прошел коридоры дворца и вышел на небольшой балкон, находившийся невдалеке от комнат Ирины.
  – Максимиан! – повторил отчетливо и громко Себастьян.
  – Кто осмеливается называть меня по имени? – воскликнул тиран, обращаясь к говорившему.
  – Я , – ответил Себастьян, – я, спасенный от смерти, чтобы возвестить тебе, что час твой близок! Мера твоих злодейств преисполнилась! Ты обагрил улицы кровью детей Божиих! Ты побросал тела мучеников в волны Тибра! Ты разрушил храмы Бога живого! Ты осквернил алтари Его, расхитил имущества бедных и сирых. За твои беззакония и преступления, за твою гордость и алчность Господь Бог осудил тебя. Рука Его над То­бой! Ты погибнешь насильственной смертью, и Бог пошлет го­роду Риму и Церкви Своей императора-христианина. Он по­клонится кресту, а ему поклонятся Восток и Запад! А ты кай­ся, кайся, пока еще время. Кайся и моли Бога простить тебя во имя Распятого, служителей Которого ты гнал до сего дня!
  Слова прогремели, как гром, и стихли. Цезарь стоял непод­вижно, будто пораженный в самое сердце. И он узнал Себастьяна. Он едва верил своим глазам и спрашивал у себя, кто стоит перед ним – призрак или живой человек? Скоро, однако, он опомнился. Его охватила ярость.
  – Тащить его сюда! Тащить его! – закричал солдатам. – Гифакс, где Гифакс?
  Но Гифакс, находившийся в свите Максимиана, счел за лучшее удалиться. Он был уже на своем внутреннем дворе, среди своих стрелков, и держал с ними совет, что делать и как спастись от беды. Когда посланный цезарем Корвин пришел звать Гифакса, то он нашел все ворота на внутреннем дворе за­пертыми. Только одни были отворены; он взглянул и остано­вился: 50 лучших стрелков стояли рядами, натянув тетивы лу­ков и приготовившись стрелять в каждого, кто осмелится вой­ти на внутренный двор. Гифакс со своею женой Афрой стоял против самых ворот.
  – Гифакс! – сказал Корвин издали и дрожащим голосом, –цезарь зовет тебя!…
  – Передай цезарю, – ответил африканец, – что мои стрелки поклялись никого не пропускать в ворота нашего двора. Мы застрелим всякого! Пусть цезарь пришлет нам сперва знак ми­лости и прощения. В таком случае мы останемся его верными слугами.
  Корвин поспешил передать Максимиану слова африканско­го начальника. Максимиан знал, что с нумидийцами шутить нельзя и что они составляют его надежную стражу. Ссориться с ними он не захотел.
  – Мошенники, лукавый народ, – сказал он. – Поди, отдай Гифаксу это кольцо и скажи ему, что я милостиво прощаю всех!
  Корвин побежал изо всех сил и бросил во двор кольцо, залог прощения. В ту же минуту нумидийцы опустили свое оружие. Афра вне себя от радости кинулась поднимать кольцо, но Ги­факс ударом кулака оттолкнул ее, под смех всего отряда, и взял кольцо. Афра отошла в сторону и задумалась: не лучше ли ей было жить у Фабиолы и не променяла ли она одно раб­ство на другое, более тяжкое?
  Гифакс предстал перед цезарем и выпутался из беды очень ловко.
  – Если бы твоя божественность, – объявил он Максимиану, – позволила нам вонзить стрелу в его сердце или голову, то он бы не ожил, но ты не хотел, ты сказал: стреляйте, но не уби­вайте его. Мы повиновались твоей воле. Трудно действовать наверняка при таких приказаниях. Мы расстреляли его, оста­вили его мертвым, а он ожил!
  – Теперь не оживет! Позвать сюда двух солдат из варвар­ских легионов.
  Появились два огромных германца с тяжелыми дубинами в руках; одним ударом такой дубины легко было раздробить го­лову.
  – На этих ступенях, – сказал Максимиан, показывая на па­радную лестницу двора, – я не хочу проливать человеческую кровь. Убейте его ударом дубины сразу и без крови! Скорее…
  Потом Максимиан, как будто ничего особого не случилось, повернулся к Фабиоле и притворно-приветливо спросил, чем он может быть ей полезен.
  Фабиола, бледная как смерть, дрожа всем телом, не упала только потому, что оперлась на колонну; она смогла с усилием выговорить одно слово:
  – Поздно!…
  – Как поздно? – спросил Максимиан и взял бумагу, которую она держала в руках. Пробежав ее глазами, он воскликнул с гневом:
  – Как! Ты знала, что Себастьян жив, и не довела этого до нашего ведома? Или ты тоже христианка?
  – Нет, цезарь, я не христианка, – сказала Фабиола слабым голосом, – но позволь мне удалиться… я чувствую… мне дур­но!…
  – Прощай… благодарю тебя за подарок… я отдал его Ги-факсу; на его черной руке кольцо будет смотреться еще вели­колепнее.
  Кивнув Фабиоле, Максимиан прошел дальше.
  Себастьян умер от одного удара; тело его было брошено, по приказанию цезаря, в клоаки, куда стекали нечистоты всего города. Император не хотел, чтобы христиане овладели телом мученика. Но и эта предосторожность Максимиана оказалась бесполезной: Люцина, всеми уважаемая христианская матро­на, сказала, где надо искать тело Себастьяна, который, по ее рассказам, являлся ей. По указаниям Люцины, христиане наш­ли тело мученика и с честью похоронили его. Теперь на могиле Себастьяна воздвигнута церковь.

XXIX  ^ 

  А что же Фабиола? Смерть Себастьяна нанесла ей жестокий удар. Шатаясь, добралась она до квартиры Ирины и упала в кресло. Вокруг нее все плакали и молились. Но Фабиола не умела молиться, в ее горести было что-то роковое, безнадеж­ное. Она не плакала, а безмолвно сидела, сложа руки, как ста­туя. Через некоторое время пришел священник и начал тихо разговаривать с Ириной и Дарьей. Фабиола видела, что их ли­ца просияли, будто озаренные надеждою. Ее это ударило так больно, что она встала и, поспешно простясь с хозяйками, отправилась к себе.
  Что ее ожидало дома? Пустые, хоть и богатые комнаты, роскошь, угодливость рабынь, но все это казалось ей отврати­тельным; ни друзей, ни родных у нее не было, а те, которые еще оставались, жили светскою жизнью и не поняли бы ни ее чувств, ни стремлений, ни горя. Она вспомнила об Агнии.
  Агния поймет и разделит ее страдания! Фабиола намерева­лась послать за ней, когда в комнату вошла Грая и подала ей записку. Фабиола прочла ее и вскочила, как безумная. Она схватила себя за голову, побежала и тотчас, не дойдя до две­рей, вернулась назад. Глаза ее блуждали; на бледном лице, ка­залось, не оставалось ни кровинки. Она не могла произнести ни слова. Грая смотрела на нее со страхом, но не смела зада­вать вопросов своей госпоже. Наконец Фабиола спросила:
  – Кто принес записку?
  – Солдат,-ответилаГрая.
  – Позови его сюда!
  Солдат вошел, и при виде окружавшей Фабиолу роскоши с недоумением оглядывался и переминался на одном месте с ноги на ногу.
  – Откуда ты? – спросила у него Фабиола. – Я из тюрьмы Туллия и состою в страже. – Кто тебе дал записку? – – Сама Агния.
  – Так она в тюрьме? Не может быть! За что? Каким обра­зом?
  – Говорят, будто на нее донес Фульвий, обвиняя ее в том, что она христианка!
  – Это неправда! Я могу поручиться за нее. Вот тебе за тру­ды, ступай обратно в тюрьму и скажи Агнии, что я сейчас при­ду к ней.
  Фабиола быстро оделась в самое простое платье, накинула плащ и одна отправилась в тюрьму; там ее ввели в отдельную камеру, в которую заключили Агнию.
  – Что это значит? – воскликнула Фабиола, бросаясь на шею к своей родственнице.
  – Как видишь! Несколько часов тому назад меня задержали и привели сюда.
  – Так этот негодяй Фульвий отважился мстить тебе? Но уви­дим еще, кто восторжествует! У нас с тобою немало связей. Я сейчас же иду к Тертуллию и расскажу ему обо всем, опроверг­нув клевету.
  – Какую? – спокойно спросила Агния.
  – Ту, которую возвели на тебя; будто ты христианка.
  – Да, благодарение Богу, я христианка, – сказала Агния и перекрестилась.
  Эти слова уже не поразили Фабиолу. Она уже не дивилась. Разве Себастьян, которого она считала лучшим и умнейшим из людей, не был христианином? Могло ли удивить ее, что Агния христианка? Агнию она ставила очень высоко. Она считала ее чистейшею и добрейшею из всех женшин. Спокойствие, ясность Агнии также не удивляли ее: такими видела она Ирину и Дарью. Фабиола только содрогнулась при мысли о том, что ожидает Агнию, и опустила голову. Безмолвно стояла она перед своей молодой родственницей.
  – Давно ли? – наконец спросила она ее.
  – С рождения; мать моя христианка и крестила меня. Меня воспитывали в христианской вере.
  – И ты скрывала это от меня и ничего мне не сказала?
  – Ах, Фабиола, могла ли я? – ответила Агния, – вспомни, ка­кие предрассудки укоренились в тебе. Ты приходила в негодо­вание и ужас при одной мысли о христианах, ты верила всему тому, что о нас рассказывали, ты ненавидела и презирала нас.
  – Это правда, Агния, но я не знала тогда христиан. Если бы ты и Себастьян сказали мне, что вы христиане, я бы не повери­ла никакой клевете. Я знала, какие вы люди! Любовь моя к вам оказалась бы сильнее всяких предрассудков..
  – Едва ли! – возразила Агния, – Это теперь тебе так кажет­ся. Сколько умных, сколько добрых людей в Риме верило и ве­рит слухам, которые распускают наши враги.
  – Хорошо, Агния, теперь не время рассуждать, надо дей­ствовать. Пусть Фульвий докажет, что ты христианка. Доказа­тельств ведь он не имеет?
  – Они ему и не нужны. Я уже призналась, и завтра опять публично признаюсь.
  – Как! Завтра? – воскликнула Фабиола.
  – Да! Меня будут допрашивать, чтобы избежать огласки, так как я принадлежу к одной из самых богатых и благородных фамилий. Чего же ты испугалась? Почему ты смотришь на ме­ня такими страшными глазами?
  – Но ведь это смерть! – произнесла Фабиола с усилием.
  – Так что же?
  Фабиола чувствовала, что сердце ее охватило новое, незна­комое ей доселе чувство; она бросилась на шею Агнии и зары­дала на ее груди.
  Но эти рыдания не были ни безотрадными, ни горькими.

XXX  ^ 

  – Так как же? – говорил Корвин своему отцу, сидя с ним поз­дно вечером, – ты думаешь, нам нельзя получить все состояние Агнии?
  – Едва ли, Фульвий непременно будет требовать значительной его части… Цезарь ненавидит его, подозревает, что он прислан в Рим с Востока, чтобы обо всем доносить… Он не за­хочет отдать Фульвию такие богатства, и, всего вероятнее, возьмет себе состояние Агнии. Однако я придумал другую штуку:яхочу предложить цезарю поступить по закону и отдать все имение Агнии ближайшей ее родственнице, Фабиоле, рев­ностной поклоннице бессмертных богов. Он, может быть, со­гласится, чтобы лишить Фульвия богатой награды.
  – Но какая же нам будет от этого выгода?
  – Остается одно последнее средство: старайся приобрести благосклонность Фабиолы; скажи ей, что все это устроили мы: ты и я; таким образом, поставь себя с нею на дружескую ногу. И потом уж твое дело ей понравиться и получить ее руку.
  – Да, кажется, это единственный способ! Но как же ты уго­воришь цезаря?
  – Я приготовлю декрет заранее и после казни отправлюсь во дворец. Я объясню ему, какой ропот возбудил арест Агнии, уверю, что надо исправить ошибку и отдать ее состояние бли­жайшей родственнице, что такой поступок вызовет единодуш­ное одобрение. Он алчен, правда, но еще больше труслив. Я припугну его.
  – Да, хорошо, если удастся. Вся моя будущность зависит от того, примет ли Фабиола мое предложение. Да и отчего бы не принять? Я сын префекта, сын одного из первых лиц в городе.
  – Уж это твое дело, – сказал Тертуллий, вставая. – Поста­райся добиться успеха хоть раз в жизни. До сих пор нельзя ска­зать, чтобы ты был очень счастлив в своих предприятиях.
  Корвин, полный раздумий, расстался с отцом. Между тем другой разговор, столь же важный, происходил в комнате Фульвия.
  – Так она схвачена, – говорил старик, – стало быть, вышло по-моему. Я еще раньше говорил тебе, что ты напрасно домо­гаешься ее руки, что не пойдет она замуж за тебя, иностранца, человека без имени и положения. Теперь надо знать, удастся ли другой твой план.
  – Конечно, должен удаться. Часть ее состояния принадле­жит мне по праву. Отыскавший и предавший христианку по закону берет все ее состояние себе, а я буду требовать только по­ловины. .. признаюсь, однако, что мне жаль эту девушку… она так молода… так кротка…
  – Слушай, Фульвий, – сказал старик серьезно, – теперь поз­дно и бесполезно говорить сантименты. Знаешь ли ты, кто я?
  – Разумеется, знаю: слуга, верный товарищ, почти друг мое­го отца.
  – Нет, я родной брат его, твой дядя. С самого раннего воз­раста я помышлял только о том, как бы приобрести те богат­ства, которые расточал твой отец. Я долго льстил себя надеж­дою, что мой младший брат, твой отец, способен при помощи различных предприятий нажить состояние, и оставил его зани­маться делами. Я занялся твоим воспитанием и не щадил себя для того, чтобы приобрести тебе видное место в обществе и богатство. Ты помнишь, что мы ни от чего не отступали для того, чтобы в одних руках сосредоточить состояние, оставше­еся после смерти твоей матери.
  Фульвий закрыл лицо руками и содрогнулся.
  – Пожертвовав стольким, мы не можем остановиться на полдороге: надо довершить начатое. Мы связаны неразрывно. Нам надо возвратиться на родину богачами или умереть здесь. Я не хочу и не допущу, чтобы ты жил нищим…
  Фульвий не отвечал ни слова. Старик продолжал:
  – Завтра для нас решительный день. Мы сразу можем до­стичь цели; сразу можем приобрести огромное состояние. По­ложим, что цезарь не откажет нам в нем; что ты намерен де­лать?
  – Я продам все как можно скорее, заплачу долги и уеду на Восток.
  – А если он откажет?
  – Это невозможно, невозможно! – воскликнул Фульвий. – Я дорогою ценою заплатил за это состояние и возьму его!
  – Тише! Тише! А если его не отдадут?
  – Тогда я пропал. Долги мои велики; я рассчитывал на со­стояние Агнии, чтобы заплатить их. Мне остается только одно –бежать.
  – Хорошо; значит надо готовиться и к этому. Спи спокойно.
  Завтра, если тебе не посчастливится, все будет готово к бег­ству. Положись на меня, я все устрою. И никогда тебя не оставлю. Признайся, не будь меня, ты бы не сумел ничего об­делать?
  Фульвий не ответил ни слова и с мрачным лицом ушел в свою комнату.
  На другой день рано утром Фульвий пришел к воротам тюрь­мы. Тюремный сторож ввел его в комнату Агнии. Она не испу­галась, но встала и стояла перед ним, сложив руки на груди.
  – Оставь меня умереть спокойно, – сказала она ему тихо. –Мне остается несколько часов; я бы хотела провести их в мире и одиночестве.
  – Я пришел предложить тебе еще раз жизнь, полную счас­тья. Судьба твоя в твоих руках. Скажи слово, и ты будешь выр­вана отсюда, спасена, окружена в продолжение всей жизни роскошью и любовью.
  – Разве я уже не сказала тебе, что я христианка и не отступ­лю от моей веры?
  – Я не требую этой жертвы. Оставайся христианкой, но со­гласись быть моей женой; по одному моему слову двери эти растворятся. Беги со мной на Восток. Там много христиан, и ты…
  – Я не могу быть женою человека, который предал моих братьев и сестер на смерть. Оставь меня!
  Фульвий вышел из себя. Глаза его засверкали, щеки вспых­нули.
  – Несчастная! – воскликнул он. – Ты призываешь смерть, и v ужасная смерть постигнет тебя! Не говори же, что я убил тебя, ,1– ты сама себя убила!
  Фабиола пришла к Агнии и удивилась ее спокойствию и кро­тости. Глаза Агнии казались добрее, задумчивее обыкновен­ного. Все в ней дышало благородством и чувством собственно­го достоинства. Она встретила Фабиолу приветливо, с какою-то гордою осанкой, которой прежде Фабиола не замечала в ней. Нежная любовь Фабиолы к Агнии не изменилась, но к ней добавилось чувство уважения, столь глубокое, что если бы она уступила своему первому порыву, то бросилась бы не на шею к ней, а к ее ногам.
  – Фабиола, – сказала Агния ласково, но торжественно, – у меня есть к тебе просьба, последняя, предсмертная, исполни ее.
  – Приказывай, – сказала Фабиола, – я не стою того, чтобы ты просила меня.
  – Обещай мне, что после моей смерти ты найдешь священ­ника и попросишь его наставить и просветить тебя. Я знаю, что ты станешь христианкой!…
  – Сейчас, когда я вижу тебя, мне самой это кажется возмож­ным, – сказала Фабиола. – Помнишь ли ты мой сон? Вот без­дна, через которую я должна перейти, чтобы соединиться с то­бой и твоими… но не могу быть такою, как ты… Ах, зачем ты оставляешь меня? Ты бы повела меня по новой дороге…
  – У тебя будут руководители более достойные, чем я. Наши епископы и священники просветят твой ум. Доверься им, слу­шай их, и ты будешь спасена в этой и будущей жизни!… Но что это?… Солдаты идут по коридору. Прощай, Фабиола, прощай, милая сестра моя! Я уношу с собою надежду, что мы свидимся там, где нет печали. Мое последнее тебе слово: Господь с то­бою! Я произношу его в первый раз, обращаясь к тебе.
  Агния перекрестила Фабиолу. Фабиола упала на колени и целовала с рыданиями руки Агнии…
  Судья сидел на своем кресле посреди форума. Вокруг него, несмотря на ранний час, толпились любопытные. Среди них почти все заметили в тот день двоих – мужчину и женщину. Мужщина стоял, прислонясь к колонне, закутанный в плащ, перекинув конец его за плечо, так что плащ скрывал почти все его лицо; женщина, высокая, стройная, благородной наружно­сти, стояла, накинув длинную, расшитую золотом и шелками мантию, которая обвивала ее стан и величественными склад­ками падала к ее ногам. Лицо ее было скрыто под длинным, густым покрывалом. Эта мантия походила по своей роскоши и изяществу на порфиру. В публике говорили, что такой благо­родной даме, какою казалась богато одетая незнакомка, не– прилично находиться на площади в день казни. Рядом с неиз­вестной женщиной, одетой в дорогую мантию, стояла рабыня. Она, как и госпожа ее, скрывала свое лицо под густым покры­валом. Неподвижно, как статуи, стояли они обе, опираясь о мраморную тумбу. Агнию ввели на Форум.
  – Почему на ней нет цепей? – спросил префект.
  – Не нашли нужным, она смирна, как овечка, и идет за нами покорно, – сказал начальник стражи.
  – Надеть цепи! – отрывисто приказал префект.
  Палач выбрал самые маленькие наручники и надел их на ру­ки Агнии. Она грустно улыбнулась, опустила руки, и цепи, гремя, упали к ее ногам. Руки ее были так малы, что они сво­бодно проходили в наручники.
  – Самые маленькие, других нет, – сказал палач, – она еще ребенок, какие тут цепи! – прибавил он сквозь зубы.
  – Молчать! – закричал префект, и обратился к обвиняемой.
  – Агния! – сказал он повелительно, – из уважения к твоему полу, летам, и учитывая дурное воспитание, которое ты по­лучила с детства в христианской секте, я хочу спасти тебя. По­думай, прежде чем ответишь: откажись от ложного и вредного христианского учения и поклонись богам Рима.
  Ей поднесли чашу с вином.
  – Вылей ее только перед статуей Юпитера, – сказал ей один из солдат, сжалившись над нею, – вылей ее только! Они поду­мают, что ты отрекаешься, и отпустят тебя.
  – Вылей ее только, – говорил ей сзади женский голос, – и по­думай, что хочешь – тебе не помешают, бедняжка.
  На лице Агнии выступил румянец, на глаза навернулись сле­зы; префект ждал, солдат держал перед ней чашу с вином и почти насильно всовывал ей в руки. Одно движение – и она спа­сена! Она войдет в свой дом, увидит старую мать… отца… дру­зей. .. Агния глядела на чашу пристально и вдруг протянула ру­ку. .. но не взяла ее, а тихо отстранила от себя.
  – Я не покривлю душой, – сказала она твердо – я христиан­ка, презираю ваших богов и верю в единого истинного Бога!
  – Казнить ее мечом!… Сию минуту!
  Агния подняла руки к небу, опустилась на колени и склонила голову. Она взяла своими тонкими пальцами пряди длинных волос, разделила их на две части и свесила на грудь. Все замер­ли. Палач почувствовал, что его рука может дрогнуть… Де­вушка стояла перед ним на коленях, склонив покорно голову, со сложенными на груди руками, чья белизна так контрастиро­вала с золотом роскошных волос. Палач схватил меч реши­тельным движением, будто хотел скорее покончить с надры­вающей душу сценой. Меч блеснул, как молния… и девушка-дитя упала мертвой. Белое платье подернулось пурпуровыми волосами…
  Женщина, стоявшая вдали у колонны, услышав ропот тол­пы, вздрогнула и бросилась вперед. Она прошла через толпу прямо к убитой, сняла с себя богатую мантию и покрыла ею те­ло страдалицы. Отовсюду раздались рукоплескания. Толпе по­нравился этот знак женской нежности; но дама не двигалась с места. Обратясь к судье, она сказала:
  – Префект! Я прошу милости. Да не притронутся руки по­сторонних к той, которую я любила больше всего на свете! По­зволь мне взять ее тело, отнести его домой и похоронить там, где лежат ее предки.
  – Не могу исполнить твою просьбу, – грубо ответил ей пре­фект. – Катул! Прикажи сжечь тело и бросить пепел в реку. Для казненных христиан не может быть честного погребения.
  – Умоляю тебя, – продолжала Фабиола (это была она), –вспомни, что у тебя есть дочери, сестры; поставь себя на мое место.
  – Ты что, христианка? – спросил префект.
  – Нет, я не христианка, но признаюсь, что зрелище, свиде­тельницей которого я была только что, может всякого заста­вить принять христианскую веру.
  – Что ты хочешь сказать? – воскликнул префект. По толпе пробежал ропот негодования.
  – Да, – продолжала Фабиола с силою, – если для охранения религии в империи необходимо убивать таких женщин, как эта, таких людей, каковы были те, которые погибли недавно, и награждать таких извергов, как этот, то религия нашей слав­ной империи и сама империя погибли!
  И Фабиола показала на закутанного в плащ мужчину.
  – Да, – продолжала она, – этот человек погубил ее, потому что она не хотела сделаться его женою.
  – Она лжет! – закричал Фульвий, открывая лицо, и одним прыжком очутившись рядом с Фабиолой. – Она лжет! Агния сама призналась, что она христианка!
  – Я несколькими словами обличу тебя, Фульвий! Разве ты сегодня утром не был в тюрьме и не предлагал ей бежать? Я подтвержу мои слова клятвой.
  – Если это справедливо, Фульвий, – сказал префект, – а твоя бледность и твое смущение выдают тебя, то я мог бы наказать и тебя… Но я не хочу твоей гибели. Исчезни и не показывайся на глаза властям города. Как твое имя? – спросил префект уже благосклонно у стоявшей перед ним женщины.
  – Фабиола,-ответилаона.
  Лицо префекта просияло; он стал столь же льстивым, сколь ранее был высокомерен.
  – Я часто слышал о тебе, о твоих достоинствах. Ты близкая родственница… (префект затруднялся, как назвать Агнию, и, наконец, придумал) несчастной… (он показал на тело). Ты вправе требовать, чтобы ее останки были вручены тебе!
  Фабиола подала знак; невольница, сопровождавшая ее, по­дозвала четырех рабов, которые несли закрытые носилки. Они приблизились к телу Агнии, но Фабиола отстранила их, подозвала Сиру, стала с ней на колени и, рыдая, подняла тело. Они положили его на ковры и на подушки носилок и опять по­крыли богатою мантиею. Рабы подняли носилки и понесли те-ло в дом родных Агнии. За телом шли плачущие Сира и Фабио ла. По дороге к ним присоединилась рыдавшая девочка.
  – Кто ты такая? – спросила у нее Фабиола.
  – Эмеренция, ее молочная сестра, – ответила девочка. Фабиола взяла ее за руку и повела за собою.

XXXI  ^ 

  После убийства Агнии Тертуллий поспешил явиться к Мак-симиану. Он встретил Корвина во дворце с заранее заготовлен­ным эдиктом. Префекта тотчас пропустили к императору. Он рассказал о смерти Агнии, о впечатлении, которое казнь про­извела на публику, и о ропоте, который она вызвала; во всем этом главным виновником, по словам Тертуллия, оказывался Фульвий. Тертуллий не сказал, впрочем, ни слова о том, что Фульвий предлагал Агнии спасти ее и бежать с нею, лишь бы она согласилась выйти за него замуж. Рассказывать такие вещи цезарю было опасно. Он мог бы начать следствие, а след­ствие могло бы открыть другие предприятия, в которых при­нимал участие сам Тертуллий. По этим-то соображениям он молчал об интригах Фульвия и ограничился порицанием его образа действий при поисках христиан. В заключение он ска­зал:
  – Вообще Фульвий нам не пригоден. Он слишком запальчив и опрометчив. Он всегда действует необдуманно, задерживает людей самых влиятельных, наиболее любимых публикою, и предает их нам. Мы должны судить, мы должны осуждать… казнить… а он в стороне. Хоть бы дело Агнии; стоило подни­мать его! Девочка шестнадцати лет, хорошенькая, знатной фа­милии. Теперь по всему Риму ропот, рассказы, сожаления. Знаешь ли, что многие говорят: что если такими убийствами необходимо поддерживать религию и неприкосновенность бессмертных богов, то конец близок…
  На лице Максимиана мелькнуло невольное выражение ужа­са и гнева, и Тертуллий, поняв, что зашел слишком далеко, по­спешил перейти к другому предмету.
  – И что принесла нам смерть Агнии? Ровно ничего! Богат­ство ее, о котором так кричали, совсем невелико. Земли стоят необработанными, запущенными; капиталов нет, – притом у нее есть родственница, знатная римлянка Фабиола, отец кото­рой всю жизнь свою ревностно служил цезарям. Лишать ее на­следства опасно. В публике начнется ропот.
  – Я знаю ее, – сказал Максимиан. – Она поднесла мне дивное кольцо… Что ж, пусть вступает во владение имением… это, быть может, утешит ее; смерть Себастьяна, кажется, очень ее встревожила… Заготовь эдикт, я подпишу его.
  Тертуллий тотчас подложил ему заранее приготовленную бумагу и объяснил, что сделал это потому, что не сомневался в великодушии и щедрости цезаря. Цезарь подписал свое имя; Тертуллий взял эдикт и вручил его с торжеством своему сыну.
  Едва Тертуллий и Корвин вышли из дворца, как туда явился Фульвий и попросил аудиенции. Всякий, кто бы увидел его, ожидающего приема в зале дворца, понял бы, что он не в силах преодолеть своей тревоги. Действительно, положение Фуль­вия было весьма опасно. Оставаться в Риме ему было невоз­можно. Фабиола публично нанесла ему такой удар, от которо­го трудно, почти невозможно было оправиться. Одного слова цезаря достаточно было, чтобы самого его предать в руки рим­ского правосудия, а он хорошо знал, каково оно!… Не только Фульвий, имевший за собою множество нечистых дел, но и справедливейший и честнейший из смертных не мог бы спасти свою голову от судей, всегда заранее знавших, желает ли це­зарь осуждения или помилования подсудимого, и решавших де­ло в соответствии с его желанием.
  Фульвий пришел узнать, на что ему надеяться, и может ли он получить состояние Агнии, единственную надежду для буду­щей спокойной жизни на родине.
  Наконец, его ввели в приемную залу; он подошел к трону с льстивою улыбкою и стал на колени.
  – Что надо? Ты зачем? – закричал цезарь.
  – Я пришел просить твоей милости. Закон дает мне часть из наследства христиан, которые открыты моими стараниями… Агния раскрыта мной, и я умоляю тебя, цезарь, отдай мне ее состояние, я заслужил его своими трудами…
  – Напротив, ты не заслужил ничего, кроме моего гнева; все, что ты делал, ты делал неосмотрительно, неосторожно, с оглаской. Ты своими безрассудными действиями возбудил в Риме всеобщее неудовольствие и ропот. Я не намерен дольше терпеть тебя здесь. Ты мне больше не нужен! Убирайся отсюда как можно скорее! Слышишь? Я не люблю повторять приказа­ний.
  Всегда беспрекословно повинуясь цезарю, Фульвий на этот раз ответил с решимостью отчаяния:
  – Но да позволит цезарь заметить ему, что я нахожусь в са­мых стеснительных обстоятельствах. Исполняя поручение це­заря, я прожил все, что имел прежде. Пусть мне дадут закон­ную часть состояния Агнии, и я немедленно выеду из Рима. Я понимаю, что я не нужен здесь больше. Римские христиане все казнены или сидят в тюрьмах; другие разбежались. Дело сде­лано.
  – Хватит! – воскликнул Максимиан. – Убирайся из Рима. Что же касается состояния Агнии, то мы отдали его законной наследнице, ее близкой родственнице Фабиоле, известной до­бродетелями и преданностью нашим богам.
  Фульвий не произнес больше ни слова. Он поцеловал руку императора и вышел из дворца. Он сознавал, что погиб. Зло­ба, жажда мщения, ярость кипели в нем.
  – Нищий! Я нищий! – твердил он сам себе, идя домой. – И все она, везде она! На вилле Агнии она помешала мне, почти выг­нала меня вон – и с каким презрением! Вчера она обличала меня, и с какою злобою, с какою дьявольскою ловкостью! А нынче она же заслала кого-то к этому тирану и обобрала меня.
  – Ну что? Вижу – все пропало! – воскликнул Эврот, встре­тив Фульвия и прочитав у него на лице волновавшие его чув­ства.
  – Все, решительно все! Приготовления кончены? Можем ли мы уехать немедля?
  – Уехать можно. Я продал драгоценности, рабов и мебель. Денег этих хватит, чтобы доехать до Азии. Я оставил только Стабия, который необходим нам в путешествии. Две лошади готовы, одна для тебя, другая для меня. Оставим скорее этот дом, чтобы ростовщики чего доброго не проведали и не оста­новили нас.
  – Дожидайся меня за воротами города. Если же я не приду через два часа после захода солнца, то и не жди.
  Эврот пристально поглядел на племянника, стараясь прочесть на его лице, что он намерен предпринять, но напрас­но. Фульвий был бледен, но спокоен и невозмутим. Решение было принято. Разговаривая с Эвротом, он снял с себя богатое придворное платье и надел простую дорожную одежду.
  Днем и ночью чудилась Фабиоле Агния в белом платье, на коленях, покорно склоняющая голову под удар меча. Она не могла отогнать от себя этих воспоминаний, не могла плакать, не умела молиться, и впала в мрачное отчаяние, смешанное с озлоблением. Она заперлась в самых отдаленных комнатах своего дома и там, без слов, часто без мыслей, часами сидела неподвижно и безмолвно. Когда огорченная кормилица входи­ла к ней, Фабиола отрывисто приказывала ей удалиться. Даже Сира, которую она особенно любила и которая после смерти Агнии не оставила ее, не могла заставить ее говорить; Фабиола молча слушала ее увещевания, но не отвечала на ее вопросы или отвечала так, что Сира пугалась. Слова Фабиолы дышали жаждою мщения. Сира плакала и молилась за Фабиолу, проси­ла Бога смягчить ее сердце, просветить ее ум. Напрасно пред­лагала ей Сира привести к ней христианского священника или Ирину. Фабиола не хотела и слышать о них. Что было общего между нею и христианами? Христиане покорно переносили страшные несчастья и потерю своих близких, а она не могла ничего переносить с покорностью, она возмущалась и прокли­нала; христиане молились за врагов, а она их ненавидела, пре­зирала и отомстила бы, если бы только могла. Если бы мо­гла !… Сознание своего бессилия угнетало ее. И могло ли быть иначе?
  У нее не осталось никого. Из приятелей ее отца (как страш­но было в том признаться) остался Тертуллий и подобные ему жестокие мучители христиан, люди-звери!… Тертуллий, каз­нивший Агнию! Корвин, Фульвий, близкие знакомые ее отца, злодеи, из-за денег предавшие людей на страшную смерть! И все другие ее знакомые не рукоплескали ли в цирке, взирая на мученическую смерть христиан? Фабиола содрогалась при од­ной мысли, что они посетят ее, протянут ей руки… Если не де­лом, то одобрением участвовали они в казнях… Эти руки каза­лись ей обагренными кровью погибших. Нет, она не хочет их видеть! В целом Риме не осталось никого, с кем бы она могла поделиться мыслями и чувствами… Прошло то время, когда она не обращала внимания на нравственные качества гостей, предаваясь в шумном обществе светским удовольствиям. Все это теперь казалось ей таким ничтожным, таким суетным; все они были ей так чужды! Она знала, что многие приходят посе­щать ее, но она приказывала не пускать к себе ни под каким ви­дом решительно никого. Что могла она иметь общего с этими легкомысленными жестокими или ослепленными ненавистью людьми, которые рукоплескали и радовались гибели тех, кого она научилась любить и уважать… Бедная Фабиола презирала язычников или гнушалась ими и не принадлежала еще к хри­стианской общине; словом, она очутилась одна. Правда, вдали блестел слабо луч света, но она не решалась, не имела силы направиться к нему… Дни шли за днями; они тянулись однообразно. Она не счита­ла их. Ей казалось, что целая вечность прошла с тех пор, как не стало Агнии. Однажды утром Сира доложила ей, что при­шел посланный от императора. Всемогущее слово «От импе­ратора» отворяло все двери. Фабиола встала с усилием с ку­шетки, на которой лежала, наскоро поправила волосы и оде­жду и приказала ввести посланного.
  В комнату робко вошел Корвин. Фабиола приняла его хо­лодно и надменно. Он длинно и запутанно объяснял ей, что принес декрет, дарующий ей состояние Агнии, что он и его отец приложили к этому немало сил.
  – Я знаю, – продолжал Корвин, – как ты любила Агнию, но я полагал… что, как христианка, она не стоит твоих слез, твое­го сожаления…
  – Оставь это, прошу тебя, – сказала Фабиола. – Что тебе нужно?
  – Мне так тяжело глядеть на тебя. Во всех чертах твоих отражается такое горе, что у меня не хватает слов, чтобы вы­разить тебе свое участие. Я так давно, так искренне предан те­бе. Если бы ты только позволила мне надеяться, что со време­нем мне выпадет счастье заставить тебя позабыть… о твоем горе. Отец мой был другом твоего отца… Позволь сыну, серд­це которого давно принадлежит тебе, посвятить тебе всю свою жизнь!… Я пришел предложить тебе мою руку.
  – Я очень больна, – ответила Фабиола, – не в состоянии вы­полнить моей обязанности – благодарить цезаря за его мило­сти. Передай ему мои слова и мою благодарность.
  Она поклонилась, давая тем понять, что хочет остаться од­на, но Корвин не хотел выйти и продолжал:
  – Я должен тебе сказать, что милостью цезаря ты обязана мне и моему отцу. Мы за тебя ходатайствовали и думали, что…
  – Напрасно, – сказала Фабиола, – вы себя обольщали не­сбыточными надеждами. Агния была моей родственницей, и закон дает мне право на ее состояние. Конфискация в этом случае невозможна.
  – Однако… – начал Корвин.
  – Довольно, прошу тебя. Ты видишь, что я нездорова и не могу говорить ни о чем. Оставь меня, сделай одолжение…
  Корвин поклонился и вышел. Он еще питал надежду позднее достичь своей цели.
  Фабиола оставшись одна, задумалась.
  «Надеюсь, что я видела в последний раз этого гнусного чело­века, – сказала она сама себе. – В другой раз он не посмеет име­нем цезаря проникнуть ко мне»…
  В эту минуту у дверей раздались мужские шаги… Фабиола прислушалась. Они приближались. Занавес дверей зашеве­лился, и перед нею оказался Фульвий. Она вздрогнула и вскочила.
  – Фульвий! – воскликнула она, – Фульвий! И ты осмелился переступить порог моего дома? Вон отсюда, вон! Я не хочу ды­шать одним воздухом с тобою, я не хочу, чтобы нога твоя оскверняла дом мой, убийца! Предатель!
  – Я пришел в последний раз, хотя и не в первый. Вот уже пять дней я прихожу, и меня не впускают. Сегодня посчастли­вилось. Имя цезаря, произнесенное Корвином, очистило доро­гу и мне. Не зови… никого из твоих слуг вблизи нет. Выслушай меня. Я хотел жениться на Агнии…
  – Мерзавец! – воскликнула Фабиола, прерывая его.
  – Подожди! Отец твой сам подавал мне надежды, вспомни! Если я не преуспел, то обязан этим и твоему вмешательству. Ты выгнала меня, – да, выгнала, – из ее виллы. Несколько дней тому назад ты публично обвинила меня и в довершение ко всему захватила состояние Агнии, ограбила меня, погубила все мое будущее, уничтожила надежду на спокойную жизнь! Я те­бе ничего не сделал, но ты меня преследовала и разрушила мое счастье!… Но я все забуду, все прощу, если ты согласишься добровольно отдать мне половину того состояния, которое принадлежит мне по праву. Я пришел требовать его. Поду­май… мое счастье, мое будущее зависит от тебя. Поделимся тем, что ты бессовестно успела захватить для себя одной. Ты обокрала меня; отдай часть украденного!
  – Как! В моем доме ты осмеливаешься оскорблять меня, ты, покрытый кровью несчастной Агнии, отваживаешься требовать цену за ее кровь! От кого? От меня!
  – Тебе состояние Агнии досталось легко, а я трудился, рабо­тал, мучился, искал, ни днем ни ночью не знал покоя… Нако­нец, на меня же взваливают ответственность за кровь хри­стиан, пролитую по приговору судей… Согласись, что все это жестоко… и я должен быть вознагражден за все, что здесь вы­нес…
  – Замолчи! Слова твои ужасны. Я не посылала никого к им­ператору, не требовала никакого наследства… и если по­лучила его, то по закону… Не я буду платить тебе за кровь Аг­нии… Проси денег у палачей, которым ты предал жертву!… Избавь меня от своего присутствия…
  – Это твой последний ответ, твое последнее слово? Подумай хорошенько.
  – Последнее слово: оставь меня!
  – Проклятая! – воскликнул Фульвий и бросился на нее с кин­жалом.
  Но Фабиола была сильна и мужественна. Она успела схва­тить его за руки. Между ними завязалась борьба… Постепенно Фабиола чувствовала, что ее силы слабеют; она упала на пол. Но в это самое мгновение Фабиола услышала крик и слова на незнакомом языке. Потом она почувствовала, что какая-то тяжесть придавила ее, и, что по груди потекло что-то горячее.
  Фабиола собралась с силами. Она раскрыла глаза и увидала бледного, дрожащего Фульвия. У его ног лежал окровавлен­ный кинжал.
  – Сестру! Сестру! – произнес он безумным голосом и выбе­жал из комнаты.
  Фабиола с усилием оттолкнула то, что ее придавливало, и поднялась, но упала опять с громким криком ужаса. Перед нею вся в крови и без чувств лежала Сира.
  На вопль Фабиолы со всех концов дома сбежались невольни­цы. Фабиола остановила их у дверей и впустила только Евфро-синию и Граю. Они подняли Сиру и отнесли ее на постель Фа­биолы, в ее спальню. Через несколько минут Сира открыла глаза. Фабиола послала за врачом, жившим в доме Агнии. То был христианский священник Дионисий.
  Он пришел немедленно и объявил, что не считает рану смер­тельной. Выяснилось, что несчастная Сира, услышав громкий разговор, а потом шум, вбежала в комнату и бросилась между Фабиолой и убийцей. Удар пришелся ей прямо в грудь; уже ра­неная она упала на Фабиолу и прикрыла ее собою. При виде лица девушки, при виде ее крови Фульвий был поражен ужа­сом и с криком выбежал из дома.
  Придя в себя, Сира горько плакала и не хотела никому объяснить причины своих слез. Фабиола решила ни о чем ее не расспрашивать и не отходила от нее.
  Дионисий приходил каждый день и часто беседовал с Сирой. Когда он уходил от нее, Фабиола замечала, что глаза неволь­ницы, покрасневшие от слез, вновь оживали, и лицо ее становилось умиротворенным. Когда Сира начала медленно поправ­ляться, Фабиола подолгу с ней беседовала. Болезнь Сиры, ее самопожертвование, терпение и кротость смягчили сердце Фа-биолы: оно будто растаяло. Отчаяние уступило место скорби, а скорбь вызвала слезы воспоминания о милых умерших…
  Мы не будем подробно рассказывать читателям о беседах Фабиолы и Сиры… Сира настойчиво просила Фабиолу погово­рить с Дионисием.
  – Он священник, – сказала она, – и научит тебя лучше, чем я. Он на все ответит, все объяснит и истолкует.
  Фабиола обещала Сире просить Дионисия рассказать ей об основах христианской религии, лишь только Сира поправится от болезни… Но Сира не поправлялась. Рана ее закрылась, но силы не возвращались. Жар сменялся ознобом. Она страшно кашляла. Однажды Дионисий объявил Фабиоле, что считает Сиру неизлечимой. Новый удар! Новое горе! Но Фабиола нау­чилась уже покоряться со смирением, и кротко приняла весть о предстоящей новой потере. Сира просила ее чаще оставаться с нею, рассказывала ей священную историю и земную жизнь Спасителя. Фабиола слушала, затаив дыхание и с замирающим сердцем.
  Утомленная разговором, Сира заснула, а Фабиола сидела у ее изголовья, и сердце ее было преисполнено любви. Она начинала понимать христианское учение. Перед нею лежала умирающая Сира, которая дважды пострадала ради нее, по­жертвовавшая собой ради той, которая когда-то ранила ее. Два раза кровь Сиры лилась за Фабиолу! Сколько любви, ка­кая великая душа – душа этой рабыни! Рабыни!… Но разве эта невольница не была лучше, в тысячу раз выше, добрее ее, бла­городной гордой римской патрицианки!
  Так думала Фабиола.
  Когда Сира проснулась, она увидела госпожу распростер­тою у своих ног и горько рыдавшую. Сира поняла, что Фабио­ла победила свою гордость и смирилась. Сира благодарила Бо­га за обращение Фабиолы. Это обращение стало полным толь­ко тогда, когда Фабиола поняла, что невольница и патрициан­ка равны перед создавшим их Богом, что слезы покаяния вымаливают прощение, что гордость противна Богу, что любовь – источник счастья и путь к спасению.

  На другой день, когда Дионисий вошел в комнату Сиры, она сказала ему, указывая на Фабиолу:
  – Отец мой, вот новообращенная, которая желает вступить в лоно нашей Церкви.
  Фабиола, не произнося ни слова, стала на колени и смиренно склонила голову; священник положил ей руку на голову и ска­зал:
  – Господь привел тебя в дом Свой, да будет благословенно
  имя Его! Тогда Фабиола встала и, обратясь к Сире, сказала:
  – Теперь я могу назвать тебя сестрою!…
  Сира, плача от радости, обняла Фабиолу, и обе они плакали радостными слезами.
  Евфросиния и Грая тоже обратились в христианскую веру. Дионисий учил их и подготавливал к принятию св. крещения.

XXXII  ^ 

  Сира рассказала Фабиоле историю своей жизни. За несколько лет до начала нашей повести жил в Антиохии богатый, знатный человек, вступивший в брак с женщиной, вскоре ставшей христианкой. У них родились сын и дочь: сын-Оранций, дочь – Мариам. Мать воспитывала их в христианской вере. Оба ходили с нею в церковь и, таким образом, много зна­ли о жизни христиан и об их учении. Дочь крестилась, но сын не хотел об этом и слышать. Он любил удовольствия, праз­дную жизнь, игру, пиры и разделял все вкусы своего отца-язычника. Ему был двадцать один год, когда мать его умерла. Она предвидела, что муж ее неминуемо разорится, ибо он жил не по доходам, и, умирая, оставила все свое имение дочери. Она приказала ей беречь его для бедных и больных христиан.
  Вскоре после ее смерти отец Мариам действительно разо­рился и умер. Жадные ростовщики захватили оставшееся по­сле него имущество и продали на уплату долгов. Тогда Эврот, брат отца Мариам, возвратившись из далекого путешествия, уплатил долги племянника из своего небольшого капитала и постепенно приобрел над ним неограниченную власть. Он вну­шал Оранцию, что сестра – причина его несчастия, что она бо­гатая, но безумно тратит свои деньги на пособия низким и по­рочным людям. Мариам предлагала брату и дяде жить с ней, но не хотела отдать им всего состояния. Они же требовали, чтобы она отдала им все, но она, помня приказание матери, твердо отказала. Не для себя желала Мариам сохранить богат­ство, но для бедных, завещанных матерью ее попечениям. Тог­да дядя и брат объявили, что если она не исполнит их требова­ния, то они не пощадят ни ее, ни ее единоверцев. Оба они знали поименно многих христиан Антиохии, многих священников и епископов. Они клялись, что предадут их в руки властей. Мариам была убеждена, что это не просто угроза, и отдала им все, что имела, и таким образом, выкупила своим состоянием жизнь тех, которых считала братьями во Христе… но с тех пор жизнь под одной крышей с братом и дядей стала ей невыноси­ма. Она пожелала уехать в Иерусалим. Брат и дядя были очень обрадованы ее намерением, заплатили за место на корабле и даже дали ей на дорогу небольшую сумму. Из дома матери Ма­риам не взяла ничего, кроме дорогого, шитого жемчугом по­крывала. Оно служило еще ее матери для покрова св. Даров, ибо епископы, принимая во внимание беспрестанно грозив­шую христианам опасность вторжения язычников в храмы, разрешали христианам хранить св. Дары дома.
  Когда корабль вышел в открытое море, он поплыл не к бе­регам Малой Азии, а в противоположную сторону. Капитан отказался отвечать на ее вопросы. Разразилась жестокая буря. Корабль погиб у одного из островов, погибли и пассажиры, и экипаж. Каким-то чудом, с покрывалом на груди, спаслась только Мариам; она была схвачена местными жителями и уве­дена вглубь острова. Вскоре Мариам была продана богатому семейству, увезшему ее в Малую Азию; оттуда за большие деньги ее перепродали римлянину, искавшему, по поручению Фабия, умную, честную невольницу для Фабиолы. Таким об­разом Мариам, под именем Сиры, попала в Рим. Случайно най­дя драгоценное покрывало в сенях дома Фабия, Фульвий был поражен находкой и тотчас спрятал его После отъезда сестры из Антиохии Фульвий пустился в раз­личные предприятия и вскоре разорился; не пошло ему на пользу и отнятое у сестры состояние. Тогда, по совету дяди, он принял поручение цезаря, управлявшего Востоком, и отпра­вился в Рим в качестве шпиона. Дальнейшие обстоятельства его жизни нам известны.

XXXIII  ^ 

  Мариам не поправлялась; она все больше и больше слабела. Фабиола ухаживала за нею, как за родной сестрой, но заботли­вый уход, помощь врача – все было напрасно. Дни ее были сочтены. Фабиола, надеясь ее спасти, увезла ее в Номентану, на виллу Агнии. Наступила весна. Кушетку, на которой лежа­ла Мариам, подвигали к окошку или выносили в сад; Мариам, окруженной друзьями, цветами, в живительном воздухе весны, казалось, грустно было прощаться с жизнью именно в ту мину­ту, когда жизнь, наконец, улыбнулась ей.
  Однажды в чудесный весенний день Эмеренция, которая жила у Фабиолы и стала ее любимицей, играла на лугу с огром­ным псом. Молосс не забыл Агнии: при ее имени он поднимал морду, насторожив уши, и махал хвостом. Фабиола сидела у ног лежавшей Мариам, бледной и худой, хотя на щеках ее го­рел яркий румянец, верный признак неизлечимой болезни. Ма­риам после долгого молчания обратила свой усталый взор на Фабиолу и спросила у нее:
  – Что ты намерена делать, милая сестра, когда я тебя остав­лю? – Мариам в первый раз заговорила о своей близкой смер­ти. Фабиола заплакала.
  – О, нет! Нет! – сказала она. – Мы будем молиться, и Бог со­хранит тебя для нас. Я надеюсь, что ты поправишься. Теплый весенний воздух оживит тебя. Поедем в Кампанью, на мою виллу, там еще теплее.
  – Напрасно, все напрасно! Бог судил иначе. Благослови имя Его вместе со мною!
  Фабиола, казалось, боролась с собою. Но, наконец, она преодолела себя, перекрестилась и сказала:
  – Да будет воля Божия! Потом, помолчав, прибавила:
  – Скажи мне свою волю! Что должна я сделать, когда… ког­да… Фабиола не договорила, слезы душили ее.
  – Когда я умру, – докончила Мариам спокойно, – похорони меня рядом с Агнией, молись за меня и за нее и проси Бога, чтоб Он услышал мою последнюю, предсмертную молитву… о раскаянии и спасении моего несчастного брата!… Отдельно я тебе никого не поручаю. Теперь ты всех знаешь и не оста­вишь в нужде наших братьев.
В тот же день Мариам исповедалась, причастилась и через несколько дней тихо скончалась.

ЭПИЛОГ  ^ 

  Свои богатства Фабиола употребила на приюты, больницы, христианские школы и странноприимные дома. Она посвятила себя уходу за больными и делам милосердия. Недолго при­шлось ей устраивать богадельни и больницы тайком. Макси-миан умер. Максенций взошел на престол, но царствовал не­долго. Константин, провозглашенный императором в Галлии, принял христианскую веру, победил Максенция, вошел в Рим и провозгласил христианство господствующей религией импе­рии. Из гонимых христиане превратились в торжествующих победителей. Они отворили врата своих храмов, украсили мо­гилы своих мучеников дивными базиликами. Бывшие их гони­тели и судьи старались оправдать свою жестокость. Они об­виняли во всем цезарей; но им не удалось обмануть лживыми словами ни современников, ни потомков. Долго рассказывали в Риме о гонениях, которые претерпели христиане, о подло­сти, об алчности доносчиков, о жестоких казнях. На тех из них, которые доживали свой век, молодежь показывала с ужасом и звала их палачами, кровопийцами.
  Корвин достиг преклонной старости и, всеми презираемый, влачил жалкое существование. Совесть мучила его, люди гну­шались им.
  Фабиола, много лет спустя после описанных событий, узна­ла из достоверных источников, что молитва Мариам была ус­лышана. Брат ее Фульвий, или, вернее, Оранций, раскаялся, принял крещение и ушел в пустыни Африки. Там он спасался по примеру многих подвижников, искупая покаянием тяжкие свои преступления.
           

Внимание!
Все книги (тексты) представлены исключительно для ознакомления без целей коммерческого использования. Права в отношении книг (текстов) принадлежат их законным правообладателям. Любое распространение и/или коммерческое использование без разрешения законных правообладателей запрещено. Пожалуйста, удалите полученные книги (тексты) после ознакомления с ними и приобретите издание с понравившимся произведением.

Назад           Главная            Контакт
Rambler's Top100
Маранафа: Библия, словарь, каталог сайтов, форум, чат и многое другое

Этот сайт создан при помощи программы Globus SiteBuilder
Этот сайт создан при помощи программы Globus SiteBuilder
Используются технологии uCoz